Сергей Афанасьев "В рассвет"
Ржавое лето. Простреленные небеса. Ошмётки звезд. Весна в кафе сидит в уголке, напивается, смурная и скучная, не танцует, поглядывая на танцующих - кажется, как до них далеко! Весна смущена весельем, но танцевать этой ночью она не пойдет все равно.
- Я бы хотел… , - послышался неожиданно для меня самого мой собственный голос, тут же раздробленный об отштукатуренные искусственным светом куски темноты. Она подалась вперед, глаза блеснули жемчужными булавками, и нельзя было сказать, светится в них любопытство или насмешка. – Я бы хотел, чтобы вы стали моей музой.
Тоненькая фигурка ее была еле видна. Призрачной беленькой тенью на негативе фотографии. Двумя-тремя росчерками искаженный девичий контур, и тепло, ускользая из дешевенького кафе, отпрыгивая от листьев и поникшей травы, отталкиваясь от снующих туда-сюда пьяных посетителей, стекалось в нарисованный мелом лампочек (дверь в душную ночь хозяева кафе оставляли открытой) женский портрет. Контуры покачнулись, пахнуло жаром, она сбежала по лестнице, обернувшись на свету и кокетливо улыбнувшись:
- Невозможно это, - сказала девочка, быстро, но все же растягивая короткие слова в акведук и точно перескакивая с буквы на буковку. Ее связка реплик камнем потонула в шуме развлекающейся молодежи, и я не услышал эхо прыжков незнакомки по звукам, скорее ощутил – переборов желание выставить перед собой ладонь пальцами веером. Чтобы тактильно, радиоантенной принимать ее телеграфные:
- Невозможно. Во всяком случае. Пока. -
Она опустила глаза, жемчужные булавки выпали под ноги ей. Подумала. И еще быстрее проговорила, не дав секундам молчания продлиться дольше положенного, грохнувшись между нами частоколом, переломать который понадобилось бы время:
- Потому что…, - не зная, куда деть себя от смущения, я поднял голову и, честное слово, вот как ее перед собой, увидел, как с Полярной соседняя звездочка сорвалась с места и, дребезжа крылышками, перелетела на восточный склон Млечного пути, бабочкой опустившись и замерев, словно ничего не случилось и она от начала начал висела на ночном дереве там и нигде иначе. Оторопев, я даже не заметил, как девушка, подыскивая нужные слова залить неловкую тишину тонкой серебристой ленточкой необидных объяснений, замолчала – туча звезд вспорхнула с неба испуганными мотыльками, и, точно потревоженный голодный рой майских жуков, со страшным гулом заметалась над своими сестрами, пока, наконец, не успокоившись, не опустилась на не свои, не родные ветки. И тут она выпалила, уже не думая, как и куда упадут буковки в рассыпающемся на лету предложении, лишь бы закончить фразу (улыбнувшись я все же выставил перед собой пальцы веером и, кажется, поймал каждую, сжав хрупкий, едва теплящийся ее ответ горсточкой звуков в ладони):
- Потому что я – твоя Смерть.
В рассвет, срочно в рассвет, закричала в этот момент душа, и нечем было заткнуть ей рот. В рассвет, где заперто светило. В рассвет, беременный солнцем. К Эос, вечной Богине на сносях, с огромным округлым животом. К Богине, что никогда, возможно, более не разродится. Бежать туда, пока для меня нарочно временно не отпускают солнце. Под белый альков. В шаровую молнию, лужицами молока разлитую на горизонтах. Солнце отказалось рождаться, имеет право. В конечном счете и бл*дь-земля ему надоела. Крутиться день за днем на расстоянии от дамы сердца, не смея подойти, из гордости и из опасности быть посланным куда подальше. Ночами – метаться на подушках, не спать, и думать, где она, как она, с кем она. И не единой возможности спросить у любовницы! Греть дебелое тело ее, ласкать каждый участок его, посылать воздушные поцелуи черточками-тире-точками для того только, чтобы тут же отправиться не солоно хлебавши вон, прочь отсюда, в брюхо уставшей рожать неудачника-сына Богини. И она, пожалуй, откажется отпускать его на бал опять и опять крутиться вокруг да около бессердечной возлюбленной, с которой черт его знает кто, но танцует, вне всяческого сомнения, кто-то другой ночами. Дорога в рассвет тоже, что и дорога в прошлое: нельзя добежать и вернуться в него, вырвавшись из настоящего, перед прыжком в будущее, но нескончаемая вереница воспоминаний и то, что для Эос ежедневно подкатывает колесницу дворцовая челядь, как будто дают понять тебе – ничего нет невозможного. Вот они – мраморные колонны, вот - белая вода, еще чуть-чуть, и можно добежать до спальной, и скромно попросить аудиенции Ее Величества. Она не откажет. И там, на рассвете, спрятаться, обернувшись калачиком, взяв маленькую ладошку любимицы, Смерти моей, в холодную свою ладонь, и говорить-говорить-говорить о том, как мы случайно выбрались из картонного мира детской игры.
Мы познакомились, собственно, тоже совершенно случайно. Она сидела в уголке. Была, как это бывает с чужаками в местах для развлечений, где все свои, задумчива и смущена. Но не подавала вида, что скучает. Я вышел покурить, она, так получилось, тоже вслед за мной «подышать». Острота за остротой мы– разговорились. Она больше молчала, я вынужден был принимать рваный ритм разговора, то и дело сбиваясь. Но, Господи Боже ты мой, как сладка неравномерная темперация, пока вы друг к другу подстраиваетесь: мелодия неловких непопаданий в тему беседы, диалоги внахлёст, монолог, умирающий от смущения. В пустотах и ямах молчания нам было комфортнее. В ущельях, подтапливаемых тишиной, плескались затем лучшие реплики, как в кино. Наконец, через пару часов разговор по душам в темноте перед самым рассветом – хорошо темперированный клавир. О погоде. Как здорово сидит на ней курточка. О том, какие кто предпочитает сигареты. Как ненавидим оба грохочущий в кафе репертуар. Какие фильмы смотрим. Надолго ли сюда… Впервые? Тоже. …О том, как скучно, и как уже нескучно. «Мне стоило бы сменить прическу». «Да нет, тебе идет. Вот так вот в профиль ты похожа на одну актрису. Не убирай, пожалуйста, челку с этого чудного лба». …Она остра на язык, атакует ворохом насмешек. Но замолкает потупившись, когда я говорю о том, что есть моя мечта, последнее желание: уснуть и не проснуться. Что моя нежность мертва и ядовита, что никому она не нужна, объясняю я ей. Она улыбается. В запальчивости говорю, что жара моей любви не достойны смертные. Смеется. Я рассуждаю, что, правду сказать, любовь моя невыносима, наверное, для других. Молчит. Не по возрасту – ей только 17 лет, свой возраст она сообщает нарочно невнятно – она молчалива. Не по возрасту слишком знает, что такое любовь. Она любила многих, таких же вот, как я, печально улыбается девчонка. И раз за разом всех потеряла. Вы все признаетесь в любви, говорит она быстро (скоростью полушепота давая понять: не перебивай) а потом… «Смерть, да ты настоящая шлюха, невинная в горьком опыте». «Однако! Знакомы от силы ночь, а какие слова! Ну, давай же, давай, говори-говори мне гадости» - флиртует девочка в курточке, жестом советуя мне посторониться. Кафе закрывается, люди расходятся, свет выключают. Мы остаемся стоять. И звезды пока еще порхают в вышине. Она уже спиной ко мне, чуть свесившись с крыльца в ночь, заливаемую рассветом. Я осмеливаюсь подойти и обнять, тело ее дрожит. Не от прикосновений. Просто застыла. …О том, какими были те, кто уходил, вот также обнимая по-началу. «Вы только обещаете любить, всю свою жизнь, но жить хотите мало. Как же так? Потом…» - бросает она щепку фразы куда-то в пустоту, так тихо, что, кажется, я ее не слышу, читая по губам актрисы Великого Немого. «Потом мы просто умираем, да?» Да, отвечает она еще тише. Я целую ее в плечо. «Вот только не надо в губы, это будет последний твой, перед великой немотой. А мне бы хотелось…. пожалуйста, живи хотя бы до сорока, дай мне налюбиться! Ведь сорок – это не так уж и много, правда?» - в печальных глазах опять тот же жемчуг, теперь от рассвета. Стоит вполоборота ко мне, булавки играючи прокалывают мой взгляд. Мои глаза вытекают? Да нет, отвечает она, это слезы. «Не завидная участь любить, зная, что целуя возлюбленного - убиваешь его. Вечность танцевать на расстоянии, и тянуться к любимому, скучая по нему. Миг поцелуя. И снова одиночество. Не завидная участь быть 17-летней медузой Горгоной». Порывисто обернувшись сжимает губы. Она не обиделась. Но случайно, походя, между делом, я сделал ей больно. С лукавой улыбкой на устах она цитирует классика: "Те живут всего меньше и хуже, кто забывает прошлое, пренебрегает настоящим, боится будущего. В свой последний час заметят слишком поздно несчастные, что всю жизнь были заняты пустым делом. И не обращай внимание на то, что они часто призывают смерть. Эти люди желают смерти, ибо боятся ее". - "Вот и вы, все те, кто любит меня на словах, вы только боитесь меня". Цитируя Сенеку, кажется, она хотела что-то сказать еще, но вновь, как в немом кино, беззвучно прошевелила губами.
Рассвет, еще недавно будучи завоевателем, вдруг как-то сморщился, поблек и реверсивно утонул за горизонтом. Стемнело. И повалил неожиданно весенний снег. Я закинул голову вверх: цветущее дерево падало на меня. Отчаянно, бесконечно. И не могло упасть – разрыв пространства. Перефокусировал взгляд - безнадежно, тот же ужас, головокружение и тошнота: на этот раз, напротив, древо, корнями уходящее в высь, растущее кроной к земле ежесекундно, словно в желании защекотать цветками до смерти, касалось моего лица. Постоянно прирастающая красота. Так чёрное плачет белым. Так плачет серебром – темнота. Снежное небо – зеркало, которое кто-то перевернул: тыльной стороной, пленкой к планете. А теперь строгает серебро, и оно хлопьями сыпется вниз. Но если так, и если небо обычно – зеркало, тогда нет ничего удивительного в звездах. Они - далекие отражения жизни нашей, будущего и прошлого, меня и тебя… Вот только не надо плакать. Впрочем, когда ты ревешь, та вон звезда мерцать начинает. Да, я, конечно, догадывался, что звезды мерцают, вообще говоря, неспроста. Пока в любом случае зеркало перевернуто, милая. Наслаждайся хлопьями его серебра.
Рассказываю Смерти шепотом, почему я люблю ее. И что о моей любви говорит мне мир. Странными комбинациями случайных совпадений; полетом роя звезд; качающимися деревами; радостным лепетом малыша с врожденным пороком сердца; девочкой, что принесла резинового игрушечного носорога, которому с подружкой перекусила «позавчела логатую голову»; сваркой солнца полуразобранных конструкций зернохранилища. На закате вчера каталось оно от уголка к уголку и резало глаза. А за верхушками берез подмигивало в такт, сверкая неправдоподобно последовательно. Подавая «короткие повторяющиеся вспышки, концентрируя свет во времени, а не в пространстве». Точно маяк. Но я не успел записать ни точки, ни тире, ни черточки.
Ветви деревьев шатаются на ветру. Пишут по небу письмена. Скребут. Как они до него достают? Не знаю, но пишут и пишут свое. А я читаю. Что-то во мне отвечает ветвям, что-то во мне отправляет им весточку, царапая тоже веточкой по сердцу. Телеграммы от всего сердца! До востребования. Тебе, мадемуазель. Впрочем, может, мадам? И звезды тоже – я все никак не могу разобраться в звездах… что оно, кто они? – иероглифы, кем-то писанные, набранные, нарисованные. И звездное небо в ясную погоду - перфорированная кинопленка для ввода и вывода данных. Перелетая с места на место ночами звезды, верно, подают шифрованными сигналами любовные послания. Особым кодом. Но у меня нет ключа. Я засыпаю под утро, бормоча все эти глупости, и как я люблю тебя... Что, впрочем, конечно, глупости тоже. Ну, так что же? Все-таки 40 лет? Да ты с ума сошла, девочка ты моя любимая, поцелуй же меня, пожалуйста, ты лучшая, самая-самая у меня, ненаглядная, только тебя – все к тому шло! – только тебя и любил я с рождения. Высматривая твою красоту в здешних лицах, мимикрировал под влюбленного в смертных девушек (а они, ты только не смейся, чувствуя что-то, ревновали к тебе меня!), радовался, когда видел тень твою эпизодическую в старом немом кино, и читал твои шепоты в книгах, писанных по небу ветками замерзшей зимой рябины. Поцелуй же меня, прошу. Поцелуй меня. И я побегу –
В рассвет. В рассвет, где заперто светило. В рассвет, беременный солнцем. К Эос, Богине на сносях, с огромным округлым животом. К Богине, что никогда уже, возможно, более не разродится. К Богине с розовыми перстами… Ты слышишь, Эос? Вот тоже я выставил пальцы веером, принимая глянцевые твои открытки отовсюду, и, крепко сжимая, целую ручку твою, приветствуя. Я весь внимание, пока ты не выкинула на небо несносное солнце. Говори – я буду слушать тебя.
Тоненькая фигурка ее была еле видна. Призрачной беленькой тенью на негативе фотографии. Двумя-тремя росчерками искаженный девичий контур, и тепло, ускользая из дешевенького кафе, отпрыгивая от листьев и поникшей травы, отталкиваясь от снующих туда-сюда пьяных посетителей, стекалось в нарисованный мелом лампочек (дверь в душную ночь хозяева кафе оставляли открытой) женский портрет. Контуры покачнулись, пахнуло жаром, она сбежала по лестнице, обернувшись на свету и кокетливо улыбнувшись:
- Невозможно это, - сказала девочка, быстро, но все же растягивая короткие слова в акведук и точно перескакивая с буквы на буковку. Ее связка реплик камнем потонула в шуме развлекающейся молодежи, и я не услышал эхо прыжков незнакомки по звукам, скорее ощутил – переборов желание выставить перед собой ладонь пальцами веером. Чтобы тактильно, радиоантенной принимать ее телеграфные:
- Невозможно. Во всяком случае. Пока. -
Она опустила глаза, жемчужные булавки выпали под ноги ей. Подумала. И еще быстрее проговорила, не дав секундам молчания продлиться дольше положенного, грохнувшись между нами частоколом, переломать который понадобилось бы время:
- Потому что…, - не зная, куда деть себя от смущения, я поднял голову и, честное слово, вот как ее перед собой, увидел, как с Полярной соседняя звездочка сорвалась с места и, дребезжа крылышками, перелетела на восточный склон Млечного пути, бабочкой опустившись и замерев, словно ничего не случилось и она от начала начал висела на ночном дереве там и нигде иначе. Оторопев, я даже не заметил, как девушка, подыскивая нужные слова залить неловкую тишину тонкой серебристой ленточкой необидных объяснений, замолчала – туча звезд вспорхнула с неба испуганными мотыльками, и, точно потревоженный голодный рой майских жуков, со страшным гулом заметалась над своими сестрами, пока, наконец, не успокоившись, не опустилась на не свои, не родные ветки. И тут она выпалила, уже не думая, как и куда упадут буковки в рассыпающемся на лету предложении, лишь бы закончить фразу (улыбнувшись я все же выставил перед собой пальцы веером и, кажется, поймал каждую, сжав хрупкий, едва теплящийся ее ответ горсточкой звуков в ладони):
- Потому что я – твоя Смерть.
В рассвет, срочно в рассвет, закричала в этот момент душа, и нечем было заткнуть ей рот. В рассвет, где заперто светило. В рассвет, беременный солнцем. К Эос, вечной Богине на сносях, с огромным округлым животом. К Богине, что никогда, возможно, более не разродится. Бежать туда, пока для меня нарочно временно не отпускают солнце. Под белый альков. В шаровую молнию, лужицами молока разлитую на горизонтах. Солнце отказалось рождаться, имеет право. В конечном счете и бл*дь-земля ему надоела. Крутиться день за днем на расстоянии от дамы сердца, не смея подойти, из гордости и из опасности быть посланным куда подальше. Ночами – метаться на подушках, не спать, и думать, где она, как она, с кем она. И не единой возможности спросить у любовницы! Греть дебелое тело ее, ласкать каждый участок его, посылать воздушные поцелуи черточками-тире-точками для того только, чтобы тут же отправиться не солоно хлебавши вон, прочь отсюда, в брюхо уставшей рожать неудачника-сына Богини. И она, пожалуй, откажется отпускать его на бал опять и опять крутиться вокруг да около бессердечной возлюбленной, с которой черт его знает кто, но танцует, вне всяческого сомнения, кто-то другой ночами. Дорога в рассвет тоже, что и дорога в прошлое: нельзя добежать и вернуться в него, вырвавшись из настоящего, перед прыжком в будущее, но нескончаемая вереница воспоминаний и то, что для Эос ежедневно подкатывает колесницу дворцовая челядь, как будто дают понять тебе – ничего нет невозможного. Вот они – мраморные колонны, вот - белая вода, еще чуть-чуть, и можно добежать до спальной, и скромно попросить аудиенции Ее Величества. Она не откажет. И там, на рассвете, спрятаться, обернувшись калачиком, взяв маленькую ладошку любимицы, Смерти моей, в холодную свою ладонь, и говорить-говорить-говорить о том, как мы случайно выбрались из картонного мира детской игры.
Мы познакомились, собственно, тоже совершенно случайно. Она сидела в уголке. Была, как это бывает с чужаками в местах для развлечений, где все свои, задумчива и смущена. Но не подавала вида, что скучает. Я вышел покурить, она, так получилось, тоже вслед за мной «подышать». Острота за остротой мы– разговорились. Она больше молчала, я вынужден был принимать рваный ритм разговора, то и дело сбиваясь. Но, Господи Боже ты мой, как сладка неравномерная темперация, пока вы друг к другу подстраиваетесь: мелодия неловких непопаданий в тему беседы, диалоги внахлёст, монолог, умирающий от смущения. В пустотах и ямах молчания нам было комфортнее. В ущельях, подтапливаемых тишиной, плескались затем лучшие реплики, как в кино. Наконец, через пару часов разговор по душам в темноте перед самым рассветом – хорошо темперированный клавир. О погоде. Как здорово сидит на ней курточка. О том, какие кто предпочитает сигареты. Как ненавидим оба грохочущий в кафе репертуар. Какие фильмы смотрим. Надолго ли сюда… Впервые? Тоже. …О том, как скучно, и как уже нескучно. «Мне стоило бы сменить прическу». «Да нет, тебе идет. Вот так вот в профиль ты похожа на одну актрису. Не убирай, пожалуйста, челку с этого чудного лба». …Она остра на язык, атакует ворохом насмешек. Но замолкает потупившись, когда я говорю о том, что есть моя мечта, последнее желание: уснуть и не проснуться. Что моя нежность мертва и ядовита, что никому она не нужна, объясняю я ей. Она улыбается. В запальчивости говорю, что жара моей любви не достойны смертные. Смеется. Я рассуждаю, что, правду сказать, любовь моя невыносима, наверное, для других. Молчит. Не по возрасту – ей только 17 лет, свой возраст она сообщает нарочно невнятно – она молчалива. Не по возрасту слишком знает, что такое любовь. Она любила многих, таких же вот, как я, печально улыбается девчонка. И раз за разом всех потеряла. Вы все признаетесь в любви, говорит она быстро (скоростью полушепота давая понять: не перебивай) а потом… «Смерть, да ты настоящая шлюха, невинная в горьком опыте». «Однако! Знакомы от силы ночь, а какие слова! Ну, давай же, давай, говори-говори мне гадости» - флиртует девочка в курточке, жестом советуя мне посторониться. Кафе закрывается, люди расходятся, свет выключают. Мы остаемся стоять. И звезды пока еще порхают в вышине. Она уже спиной ко мне, чуть свесившись с крыльца в ночь, заливаемую рассветом. Я осмеливаюсь подойти и обнять, тело ее дрожит. Не от прикосновений. Просто застыла. …О том, какими были те, кто уходил, вот также обнимая по-началу. «Вы только обещаете любить, всю свою жизнь, но жить хотите мало. Как же так? Потом…» - бросает она щепку фразы куда-то в пустоту, так тихо, что, кажется, я ее не слышу, читая по губам актрисы Великого Немого. «Потом мы просто умираем, да?» Да, отвечает она еще тише. Я целую ее в плечо. «Вот только не надо в губы, это будет последний твой, перед великой немотой. А мне бы хотелось…. пожалуйста, живи хотя бы до сорока, дай мне налюбиться! Ведь сорок – это не так уж и много, правда?» - в печальных глазах опять тот же жемчуг, теперь от рассвета. Стоит вполоборота ко мне, булавки играючи прокалывают мой взгляд. Мои глаза вытекают? Да нет, отвечает она, это слезы. «Не завидная участь любить, зная, что целуя возлюбленного - убиваешь его. Вечность танцевать на расстоянии, и тянуться к любимому, скучая по нему. Миг поцелуя. И снова одиночество. Не завидная участь быть 17-летней медузой Горгоной». Порывисто обернувшись сжимает губы. Она не обиделась. Но случайно, походя, между делом, я сделал ей больно. С лукавой улыбкой на устах она цитирует классика: "Те живут всего меньше и хуже, кто забывает прошлое, пренебрегает настоящим, боится будущего. В свой последний час заметят слишком поздно несчастные, что всю жизнь были заняты пустым делом. И не обращай внимание на то, что они часто призывают смерть. Эти люди желают смерти, ибо боятся ее". - "Вот и вы, все те, кто любит меня на словах, вы только боитесь меня". Цитируя Сенеку, кажется, она хотела что-то сказать еще, но вновь, как в немом кино, беззвучно прошевелила губами.
Рассвет, еще недавно будучи завоевателем, вдруг как-то сморщился, поблек и реверсивно утонул за горизонтом. Стемнело. И повалил неожиданно весенний снег. Я закинул голову вверх: цветущее дерево падало на меня. Отчаянно, бесконечно. И не могло упасть – разрыв пространства. Перефокусировал взгляд - безнадежно, тот же ужас, головокружение и тошнота: на этот раз, напротив, древо, корнями уходящее в высь, растущее кроной к земле ежесекундно, словно в желании защекотать цветками до смерти, касалось моего лица. Постоянно прирастающая красота. Так чёрное плачет белым. Так плачет серебром – темнота. Снежное небо – зеркало, которое кто-то перевернул: тыльной стороной, пленкой к планете. А теперь строгает серебро, и оно хлопьями сыпется вниз. Но если так, и если небо обычно – зеркало, тогда нет ничего удивительного в звездах. Они - далекие отражения жизни нашей, будущего и прошлого, меня и тебя… Вот только не надо плакать. Впрочем, когда ты ревешь, та вон звезда мерцать начинает. Да, я, конечно, догадывался, что звезды мерцают, вообще говоря, неспроста. Пока в любом случае зеркало перевернуто, милая. Наслаждайся хлопьями его серебра.
Рассказываю Смерти шепотом, почему я люблю ее. И что о моей любви говорит мне мир. Странными комбинациями случайных совпадений; полетом роя звезд; качающимися деревами; радостным лепетом малыша с врожденным пороком сердца; девочкой, что принесла резинового игрушечного носорога, которому с подружкой перекусила «позавчела логатую голову»; сваркой солнца полуразобранных конструкций зернохранилища. На закате вчера каталось оно от уголка к уголку и резало глаза. А за верхушками берез подмигивало в такт, сверкая неправдоподобно последовательно. Подавая «короткие повторяющиеся вспышки, концентрируя свет во времени, а не в пространстве». Точно маяк. Но я не успел записать ни точки, ни тире, ни черточки.
Ветви деревьев шатаются на ветру. Пишут по небу письмена. Скребут. Как они до него достают? Не знаю, но пишут и пишут свое. А я читаю. Что-то во мне отвечает ветвям, что-то во мне отправляет им весточку, царапая тоже веточкой по сердцу. Телеграммы от всего сердца! До востребования. Тебе, мадемуазель. Впрочем, может, мадам? И звезды тоже – я все никак не могу разобраться в звездах… что оно, кто они? – иероглифы, кем-то писанные, набранные, нарисованные. И звездное небо в ясную погоду - перфорированная кинопленка для ввода и вывода данных. Перелетая с места на место ночами звезды, верно, подают шифрованными сигналами любовные послания. Особым кодом. Но у меня нет ключа. Я засыпаю под утро, бормоча все эти глупости, и как я люблю тебя... Что, впрочем, конечно, глупости тоже. Ну, так что же? Все-таки 40 лет? Да ты с ума сошла, девочка ты моя любимая, поцелуй же меня, пожалуйста, ты лучшая, самая-самая у меня, ненаглядная, только тебя – все к тому шло! – только тебя и любил я с рождения. Высматривая твою красоту в здешних лицах, мимикрировал под влюбленного в смертных девушек (а они, ты только не смейся, чувствуя что-то, ревновали к тебе меня!), радовался, когда видел тень твою эпизодическую в старом немом кино, и читал твои шепоты в книгах, писанных по небу ветками замерзшей зимой рябины. Поцелуй же меня, прошу. Поцелуй меня. И я побегу –
В рассвет. В рассвет, где заперто светило. В рассвет, беременный солнцем. К Эос, Богине на сносях, с огромным округлым животом. К Богине, что никогда уже, возможно, более не разродится. К Богине с розовыми перстами… Ты слышишь, Эос? Вот тоже я выставил пальцы веером, принимая глянцевые твои открытки отовсюду, и, крепко сжимая, целую ручку твою, приветствуя. Я весь внимание, пока ты не выкинула на небо несносное солнце. Говори – я буду слушать тебя.
Комментарии1