Дед
Сколько я себя помню — дедушка вёл меня за руку. Валил снег, бил ветер, а мы шли в садик — на жёлтые окна, сквозь метель и мглу.
Потом шли на подготовительные занятия в музыкалку. Это было нудно и скучно, всюду стояла слякоть и плыли низкие тучи — дед называл такую погоду «шаг вперёд, два назад». Я бесконечно сидела в классе, засыпая. Дед сидел на коричневом пуфе у гардероба и так же бесконечно меня ждал. Казалось, этим дням не будет финала, но они таки кончились — вместе с тоскливой зимой, с подготовишкой и с садиком. Настала школа.
Я помню дедову огромную кожаную перчатку с мехом внутри; моя ладонь тонула в ней, и было очень тепло. Дед вставал затемно, ехал за мной в пригород, потом вёз в школу: сначала в переполненном, пропахшем бензином автобусе, потом по ледяным утренним улицам до самого порога. Помогал взобраться по высоким ступеням, доводил до раздевалки, махал своей огромной перчаткой, когда я убегала на второй этаж. А когда я спускалась после уроков, он уже ждал у гардероба. И никогда не донимал ни про дневник, ни про оценки. Зато иногда, пока мама не видит, доставал из кармана маленькую шоколадку; делиться с ним не приходилось — деду сладкое было нельзя.
По пути домой мы катались с горок — недолго, немного, чтоб сильно не промокнуть и дома не выдать себя. Когда я поскальзывалась, дед говорил:
— Не падай духом, падай брюхом. Держись за землю!
А утром однажды мы рухнули оба — по пути на автобус. Угодили в лужу у теплотрассы и измазались, как свиньи. Но пойти домой — для слабаков! Дед почистил меня снегом, и мы двинулись дальше. Сели на пятёрку, хотя обычно ездили на тройке. Пятёрка сломалась среди маршрута, и пришлось бежать на своих двоих. Дед сказал:
— Всё. Зарекаемся на пятёрку садиться!
А месяц спустя мы простояли на остановке долго-долго, и когда уже совсем замёрзли, опять подъехала пятёрка. Дед сказал:
— Дважды в одну воронку мина не падает.
И мы сели на пятёрку. А она опять сломалась.
В третий раз дело было уже весной: совсем тепло, но что-то мы припозднились. Подбегаем к остановке, а там пятёрка. Мы сели. Она сломалась.
…Летом мы ездили в огород на дедовой юркой Окушке, и я всегда вставала на гармошку из складок линолеума перед задним сиденьем. Бабушка одёргивала: сядь, вдруг милиция! А дед говорил: пусть стоит, ничего страшного. Добавлял:
— Держись только крепко!
Я вцеплялась в спинку его кресла, упиралась панамкой в потолок, и мы мчались в огород, через огромную гору, через траву и ветер. Бабушка всегда велела держаться за ручку над окном, никогда не разрешала открывать, чтобы не продуло. Но когда обратно мы возвращались только с дедом, он разрешал опустить стекло до предела, даже высовываться разрешал, пока мы ехали за городом, и прыгать на сиденье.
В огороде дед надевал шапочку и большущую куртку, которую сшили как будто бы из медведя. Залезал в малинник и собирал мне ягоды; однажды я полезла следом, вся искололась и только тогда поняла, зачем такая куртка в такую жару. Дед носил мне из теплицы первые огурцы, из-за бани — первую смородину. Кричал бабушке через огород:
— Ставь чай!
А мне говорил:
— Чай не пьёшь — какая сила? Чай попил — совсем ослаб!
Потом мы переехали, и осенью новая школа оказалась в десяти шагах — всего-то перейти дорогу. Но дед, как штык, появлялся у двери ровно в восемь, брал меня за руку, вёл учиться. И то ли ступени на крыльце уже не были такими высокими, то ли я немного подросла, но забираться могла уже без его помощи. Только дед всё равно, как прежде, доводил меня до раздевалки, помогал размотать шарф, давал печенье «Причуда», махал своей огромной перчаткой, когда я уходила.
…По субботам после уроков я шла к ним домой. По телевизору показывали Дисней и «Играй, гармонь», в окна било солнце, дед сидел в своём скрипучем кресле и читал газету. Бабушка периодически приносила мне хлеб с вареньем, после мультиков мы садились играть в шашки или домино, и я одной рукой держала липкий сладкий бутер, а другой двигала костяшки. Когда деда не было дома, бабушка тоже соглашалась со мной играть, но она умела только в поддавки или вышибалы. А дед всегда играл по-настоящему, не поддавался. Он учил меня и в шахматы, но что-то у нас не шло — возможно, потому что именно к тому моменту, как мы доставали фигурки, из кухни выходила бабушка и звала обедать.
Меня всегда завораживало, как дед ел: долго, сочно, с настроением, со вкусом. Если была курица, я всегда оставляла скользкие шкурки — терпеть их не могу! — а дед говорил:
— О, это я пожую! Это я люблю.
Он хрустел куриными косточками, мог съесть полбуханки разом и резал хлеб не тоненькими дольками, а здоровыми ломтями, так, что как вцепишься — так и пообедаешь. После еды неизменно возвещал:
— После сытного обеда по закону Архимеда полагается поспать.
И шёл в комнату.
Его диван стоял рядом с холодильником, за белой ажурной занавеской; холодильник пах лекарствами, периодически вздрагивал и разражался дзыньканьем. Бабушка шила или колдовала в кухне, а я сидела на другом диване, листала «Волшебника Изумрудного города», делала уроки или перебирала дедушкины газеты. Солнце уже скрывалось, через форточку доносились уличные звуки — кричали птицы, ездили машины, шумели люди, — но в комнате было тихо-тихо и так свежо, светло, спокойно.
Я всегда воспринимала дедушку как самого настоящего, взаправдашнего деда; очень удивилась, когда узнала, что он мне не родной. Удивилась — и забыла. Больше это никак ни на чём не сказалось.
…Я пошла в пятый класс, и вроде бы стало уже совсем незачем провожать меня, тем более так недалеко. К счастью, подросла моя младшая сестра — и уже её дед принялся водить на танцы и в музыкалку. В ту пору я перестала делать самодельные открытки к праздникам, но они с бабушкой всё равно хранили старые: и звёздочки к 9 Мая, и рисунки ко дню рождения, и самопальные стихи к Новому году.
В старших классах я снова сменила школу, и теперь ходить опять было далеко — почти через полгорода. Конечно, никто меня уже не отводил. Но каждый праздник дед расчехлял машину — я уже не помещалась на пригорке у заднего сиденья, уже давно мне разрешали ездить впереди, но я всё равно, по старой памяти, забиралась назад, — и вёз нас в школу: меня, сестру, маму, бабушек. Как-то первого сентября я потеряла телефон; во дворе шла торжественная линейка, а я носилась по коридорам, названивая на свой номер. Уже потеряла надежду, когда трубку взяли. Дед. Оказывается, телефон упал в щель между сиденьями в машине, и дед долго не мог понять, где звенит. Как он сумел справиться с сенсорным экраном, в то время как с кнопочным ладил едва? Не знаю.
А однажды деду стало плохо — и дома никого. Он позвонил мне — а у меня тоже никого, я как раз сумку собирала в художку. Говорит: вызови Скорую. Я примчалась к нему, не соображаю, что делать. Схватила телефон, давай звонить. Там спрашивают: адрес, фамилия, год рождения. Даже не помню, как ответила. Пока ждали врача, сидела на диване рядом с дедом, рядом с тем самым холодильником, с ажурной шторкой. Взяла деда за руку, а всё внутри заморозилось: не знаю, что делать, как помочь.
— Может, — говорю, — тебе рассказ какой почитать?
Молчит.
— Может, полотенце холодное на лоб?
— Давай...
Я побежала за полотенцем, но где там у бабушки что лежит?.. Нашла только носовой платок под раковиной — вроде чистый. Намочила, положила деду на лоб. Хорошо, Скорая приехала быстро. Хорошо, всё закончилось хорошо.
…В одиннадцатом классе я стала публиковаться в городской газете. Когда вышла моя первая статья, я сама принесла её бабушке — похвастать. Показать деду как-то не подумала; решила, что его вряд ли заинтересует очерк о концерте. А потом бабушка шепнула, что дед не просто прочитал — он даже соседям по огороду показывал.
Тогда же я начала немного готовить. И, если пекла торт, всегда клала поменьше сахара — чтоб дед тоже мог попробовать.
Летом после ЕГЭ я застала его рассматривающим буклет о факультете, куда я собиралась поступать.
— Одобряешь? — спросила я.
— Одобряю, — кивнул дед, перелистывая страницы. Потом встал, оделся, пошёл на улицу: готовить машину, везти всех на мой выпускной.
В следующем году мои статьи в газете выходили, когда я сама уже была в Москве. Бабушка говорила, что дед читал все. Потом складывал газеты в отдельную стопку — к буклету и рисункам. Когда я приехала на новогодние праздники, сказал мне:
— Молодец!
Я его никогда не обнимала, и как-то в тот раз тоже стало неловко. А он перед отъездом дал мне две пачки красного чая и большущую коробку с конфетами. Отвёз на вокзал. И всегда отвозил, и всегда встречал. До позапрошлого сентября.
Как-то всё очень резко случилось. Так было здорово — и универ закончен, и в жизни всё складывалось, и дома вроде всё хорошо, и сентябрь — хрустящий, солнечный, как золотое яблоко. И вдруг — оказывается, дед в больнице. Не прошло и дня — повезли в областной госпиталь, потому что у нас то ли врачей не было, то ли нужного оборудования.
К вечеру он был уже в реанимации.
Я ему редко звонила из Москвы — чаще через бабушку разговаривали. Видимо, поэтому в телефонной книжке оказался неверный номер, одна цифра неправильная, а я и не знала. Я ему звонила-звонила — всё без толку: номер-то не тот. В какой-то момент думала: может, сорваться, на самолёте-то быстро… Очень холодно становилось внутри, когда я думала, как он там — один, большой, седой, больной, среди стерильных стен. Потом в голову пришло: даже если сорвусь, полечу, кто же меня в реанимацию пустит? Пускают только родственников.
А потом бац — дед в морге.
Я тогда как раз меняла паспорт; дата выдачи — накануне его смерти. Поэтому вряд ли забуду число.
***
Сейчас я знаю о деде чуть больше, чем при его жизни. Знаю, что он в молодости здорово играл на гармони — научился в армии. В армии же получил права и всю жизнь проработал водителем, водил не только легковушку, но вообще любую машину — грузовик, автобус, трактор, поливалку. Знаю, что с бабушкой они сошлись не по любви, знаю, что жили не всегда мирно, и выпивал он, бывало, да и много чего ещё случалось, о чём я не подозревала. Я проматываю про себя то, что помню о нём, и порой мне кажется — вот вроде ведь как: встал с утра, поел, почитал газету, сходил в магазин, пообедал, телевизор, поужинал, снова спать. Что за жизнь? Ни цели, ни интереса. Ну, внучек куда-то отвёл, откуда-то забрал. А как же полёт, творчество, мечта?
А потом я думаю: как же долго, всё детство и даже дольше, он вёл меня сквозь снег, сквозь утреннюю холодную тьму в школу, к знаниям, вперёд, к тому, какая я сейчас. Разве это не смысл? Разве это — не цель?
Когда дед был жив, из моих сочинений он мог прочесть только статьи — самые первые, совсем наивные. Я так жалею, что он не дожил до моих рассказов, книжек. Я хотела бы услышать от него:
— Одобряю.
Я думаю об этом — и вставляю локти в стол, и пишу дальше, даже когда совсем не получается. Потому что не хочу, чтобы это ушло бесследно. Я хочу, чтобы дедушкина жизнь, чтобы то, что он вложил в меня, продолжалось — в том, какой я стану, чего добьюсь. В том, что я напишу. Потому что то, что он делал, — это огромное и трудное дело, просто внешне на нём ни блёсток, ни размаха. И оценить его можешь, когда уже некому сказать:
— Спасибо, деда.
#дарина стрельченко
Потом шли на подготовительные занятия в музыкалку. Это было нудно и скучно, всюду стояла слякоть и плыли низкие тучи — дед называл такую погоду «шаг вперёд, два назад». Я бесконечно сидела в классе, засыпая. Дед сидел на коричневом пуфе у гардероба и так же бесконечно меня ждал. Казалось, этим дням не будет финала, но они таки кончились — вместе с тоскливой зимой, с подготовишкой и с садиком. Настала школа.
Я помню дедову огромную кожаную перчатку с мехом внутри; моя ладонь тонула в ней, и было очень тепло. Дед вставал затемно, ехал за мной в пригород, потом вёз в школу: сначала в переполненном, пропахшем бензином автобусе, потом по ледяным утренним улицам до самого порога. Помогал взобраться по высоким ступеням, доводил до раздевалки, махал своей огромной перчаткой, когда я убегала на второй этаж. А когда я спускалась после уроков, он уже ждал у гардероба. И никогда не донимал ни про дневник, ни про оценки. Зато иногда, пока мама не видит, доставал из кармана маленькую шоколадку; делиться с ним не приходилось — деду сладкое было нельзя.
По пути домой мы катались с горок — недолго, немного, чтоб сильно не промокнуть и дома не выдать себя. Когда я поскальзывалась, дед говорил:
— Не падай духом, падай брюхом. Держись за землю!
А утром однажды мы рухнули оба — по пути на автобус. Угодили в лужу у теплотрассы и измазались, как свиньи. Но пойти домой — для слабаков! Дед почистил меня снегом, и мы двинулись дальше. Сели на пятёрку, хотя обычно ездили на тройке. Пятёрка сломалась среди маршрута, и пришлось бежать на своих двоих. Дед сказал:
— Всё. Зарекаемся на пятёрку садиться!
А месяц спустя мы простояли на остановке долго-долго, и когда уже совсем замёрзли, опять подъехала пятёрка. Дед сказал:
— Дважды в одну воронку мина не падает.
И мы сели на пятёрку. А она опять сломалась.
В третий раз дело было уже весной: совсем тепло, но что-то мы припозднились. Подбегаем к остановке, а там пятёрка. Мы сели. Она сломалась.
…Летом мы ездили в огород на дедовой юркой Окушке, и я всегда вставала на гармошку из складок линолеума перед задним сиденьем. Бабушка одёргивала: сядь, вдруг милиция! А дед говорил: пусть стоит, ничего страшного. Добавлял:
— Держись только крепко!
Я вцеплялась в спинку его кресла, упиралась панамкой в потолок, и мы мчались в огород, через огромную гору, через траву и ветер. Бабушка всегда велела держаться за ручку над окном, никогда не разрешала открывать, чтобы не продуло. Но когда обратно мы возвращались только с дедом, он разрешал опустить стекло до предела, даже высовываться разрешал, пока мы ехали за городом, и прыгать на сиденье.
В огороде дед надевал шапочку и большущую куртку, которую сшили как будто бы из медведя. Залезал в малинник и собирал мне ягоды; однажды я полезла следом, вся искололась и только тогда поняла, зачем такая куртка в такую жару. Дед носил мне из теплицы первые огурцы, из-за бани — первую смородину. Кричал бабушке через огород:
— Ставь чай!
А мне говорил:
— Чай не пьёшь — какая сила? Чай попил — совсем ослаб!
Потом мы переехали, и осенью новая школа оказалась в десяти шагах — всего-то перейти дорогу. Но дед, как штык, появлялся у двери ровно в восемь, брал меня за руку, вёл учиться. И то ли ступени на крыльце уже не были такими высокими, то ли я немного подросла, но забираться могла уже без его помощи. Только дед всё равно, как прежде, доводил меня до раздевалки, помогал размотать шарф, давал печенье «Причуда», махал своей огромной перчаткой, когда я уходила.
…По субботам после уроков я шла к ним домой. По телевизору показывали Дисней и «Играй, гармонь», в окна било солнце, дед сидел в своём скрипучем кресле и читал газету. Бабушка периодически приносила мне хлеб с вареньем, после мультиков мы садились играть в шашки или домино, и я одной рукой держала липкий сладкий бутер, а другой двигала костяшки. Когда деда не было дома, бабушка тоже соглашалась со мной играть, но она умела только в поддавки или вышибалы. А дед всегда играл по-настоящему, не поддавался. Он учил меня и в шахматы, но что-то у нас не шло — возможно, потому что именно к тому моменту, как мы доставали фигурки, из кухни выходила бабушка и звала обедать.
Меня всегда завораживало, как дед ел: долго, сочно, с настроением, со вкусом. Если была курица, я всегда оставляла скользкие шкурки — терпеть их не могу! — а дед говорил:
— О, это я пожую! Это я люблю.
Он хрустел куриными косточками, мог съесть полбуханки разом и резал хлеб не тоненькими дольками, а здоровыми ломтями, так, что как вцепишься — так и пообедаешь. После еды неизменно возвещал:
— После сытного обеда по закону Архимеда полагается поспать.
И шёл в комнату.
Его диван стоял рядом с холодильником, за белой ажурной занавеской; холодильник пах лекарствами, периодически вздрагивал и разражался дзыньканьем. Бабушка шила или колдовала в кухне, а я сидела на другом диване, листала «Волшебника Изумрудного города», делала уроки или перебирала дедушкины газеты. Солнце уже скрывалось, через форточку доносились уличные звуки — кричали птицы, ездили машины, шумели люди, — но в комнате было тихо-тихо и так свежо, светло, спокойно.
Я всегда воспринимала дедушку как самого настоящего, взаправдашнего деда; очень удивилась, когда узнала, что он мне не родной. Удивилась — и забыла. Больше это никак ни на чём не сказалось.
…Я пошла в пятый класс, и вроде бы стало уже совсем незачем провожать меня, тем более так недалеко. К счастью, подросла моя младшая сестра — и уже её дед принялся водить на танцы и в музыкалку. В ту пору я перестала делать самодельные открытки к праздникам, но они с бабушкой всё равно хранили старые: и звёздочки к 9 Мая, и рисунки ко дню рождения, и самопальные стихи к Новому году.
В старших классах я снова сменила школу, и теперь ходить опять было далеко — почти через полгорода. Конечно, никто меня уже не отводил. Но каждый праздник дед расчехлял машину — я уже не помещалась на пригорке у заднего сиденья, уже давно мне разрешали ездить впереди, но я всё равно, по старой памяти, забиралась назад, — и вёз нас в школу: меня, сестру, маму, бабушек. Как-то первого сентября я потеряла телефон; во дворе шла торжественная линейка, а я носилась по коридорам, названивая на свой номер. Уже потеряла надежду, когда трубку взяли. Дед. Оказывается, телефон упал в щель между сиденьями в машине, и дед долго не мог понять, где звенит. Как он сумел справиться с сенсорным экраном, в то время как с кнопочным ладил едва? Не знаю.
А однажды деду стало плохо — и дома никого. Он позвонил мне — а у меня тоже никого, я как раз сумку собирала в художку. Говорит: вызови Скорую. Я примчалась к нему, не соображаю, что делать. Схватила телефон, давай звонить. Там спрашивают: адрес, фамилия, год рождения. Даже не помню, как ответила. Пока ждали врача, сидела на диване рядом с дедом, рядом с тем самым холодильником, с ажурной шторкой. Взяла деда за руку, а всё внутри заморозилось: не знаю, что делать, как помочь.
— Может, — говорю, — тебе рассказ какой почитать?
Молчит.
— Может, полотенце холодное на лоб?
— Давай...
Я побежала за полотенцем, но где там у бабушки что лежит?.. Нашла только носовой платок под раковиной — вроде чистый. Намочила, положила деду на лоб. Хорошо, Скорая приехала быстро. Хорошо, всё закончилось хорошо.
…В одиннадцатом классе я стала публиковаться в городской газете. Когда вышла моя первая статья, я сама принесла её бабушке — похвастать. Показать деду как-то не подумала; решила, что его вряд ли заинтересует очерк о концерте. А потом бабушка шепнула, что дед не просто прочитал — он даже соседям по огороду показывал.
Тогда же я начала немного готовить. И, если пекла торт, всегда клала поменьше сахара — чтоб дед тоже мог попробовать.
Летом после ЕГЭ я застала его рассматривающим буклет о факультете, куда я собиралась поступать.
— Одобряешь? — спросила я.
— Одобряю, — кивнул дед, перелистывая страницы. Потом встал, оделся, пошёл на улицу: готовить машину, везти всех на мой выпускной.
В следующем году мои статьи в газете выходили, когда я сама уже была в Москве. Бабушка говорила, что дед читал все. Потом складывал газеты в отдельную стопку — к буклету и рисункам. Когда я приехала на новогодние праздники, сказал мне:
— Молодец!
Я его никогда не обнимала, и как-то в тот раз тоже стало неловко. А он перед отъездом дал мне две пачки красного чая и большущую коробку с конфетами. Отвёз на вокзал. И всегда отвозил, и всегда встречал. До позапрошлого сентября.
Как-то всё очень резко случилось. Так было здорово — и универ закончен, и в жизни всё складывалось, и дома вроде всё хорошо, и сентябрь — хрустящий, солнечный, как золотое яблоко. И вдруг — оказывается, дед в больнице. Не прошло и дня — повезли в областной госпиталь, потому что у нас то ли врачей не было, то ли нужного оборудования.
К вечеру он был уже в реанимации.
Я ему редко звонила из Москвы — чаще через бабушку разговаривали. Видимо, поэтому в телефонной книжке оказался неверный номер, одна цифра неправильная, а я и не знала. Я ему звонила-звонила — всё без толку: номер-то не тот. В какой-то момент думала: может, сорваться, на самолёте-то быстро… Очень холодно становилось внутри, когда я думала, как он там — один, большой, седой, больной, среди стерильных стен. Потом в голову пришло: даже если сорвусь, полечу, кто же меня в реанимацию пустит? Пускают только родственников.
А потом бац — дед в морге.
Я тогда как раз меняла паспорт; дата выдачи — накануне его смерти. Поэтому вряд ли забуду число.
***
Сейчас я знаю о деде чуть больше, чем при его жизни. Знаю, что он в молодости здорово играл на гармони — научился в армии. В армии же получил права и всю жизнь проработал водителем, водил не только легковушку, но вообще любую машину — грузовик, автобус, трактор, поливалку. Знаю, что с бабушкой они сошлись не по любви, знаю, что жили не всегда мирно, и выпивал он, бывало, да и много чего ещё случалось, о чём я не подозревала. Я проматываю про себя то, что помню о нём, и порой мне кажется — вот вроде ведь как: встал с утра, поел, почитал газету, сходил в магазин, пообедал, телевизор, поужинал, снова спать. Что за жизнь? Ни цели, ни интереса. Ну, внучек куда-то отвёл, откуда-то забрал. А как же полёт, творчество, мечта?
А потом я думаю: как же долго, всё детство и даже дольше, он вёл меня сквозь снег, сквозь утреннюю холодную тьму в школу, к знаниям, вперёд, к тому, какая я сейчас. Разве это не смысл? Разве это — не цель?
Когда дед был жив, из моих сочинений он мог прочесть только статьи — самые первые, совсем наивные. Я так жалею, что он не дожил до моих рассказов, книжек. Я хотела бы услышать от него:
— Одобряю.
Я думаю об этом — и вставляю локти в стол, и пишу дальше, даже когда совсем не получается. Потому что не хочу, чтобы это ушло бесследно. Я хочу, чтобы дедушкина жизнь, чтобы то, что он вложил в меня, продолжалось — в том, какой я стану, чего добьюсь. В том, что я напишу. Потому что то, что он делал, — это огромное и трудное дело, просто внешне на нём ни блёсток, ни размаха. И оценить его можешь, когда уже некому сказать:
— Спасибо, деда.
#дарина стрельченко
Комментарии2