Паша, Маша… покой
По пыльной деревенской улочке медленно идёт старичок. Его одежда, на беглый взгляд, может показаться несколько театральной: сатиновая рубаха, широкий кушак красного цвета, несколько раз перепоясывающий рубаху под животом, и мешковатые шаровары, заправленные в ичиги. На макушке фуражка. По виду – копия как у деда Щукаря: лопнувший надвое козырёк и старая-престарая ткань самой фуражки, давно потерявшей форму.
В такой одежде в деревне давно никто не ходит, кроме Никиты Николаевича. Он «маленя неладный», как говорит мне бабушка. Разговор у него совсем худоязыкий, но все старухи его понимают и любят.
Зайдя в дом, он снимает фуражку, застенчиво с нею стоит, потом робко кладёт её на стул у двери и размашисто крестится на иконы, приговаривая и кланяясь:
– Паша, Маша… покой. Паша, Маша… покой, – во всяком случае мне, шестилетней, именно так и слышится.
– Драстуй, драстуй Никита Николаевич! Проходи, чай будем пить, – обрадовано зовёт его бабушка.
– Неее, чайвал, – отнекивается он, и тут же проходит и садится за стол, пригладив огромными ручищами смешной пушок на голове.
Мне он кажется нескладным, похожим на игрушечного медведя в косоворотке. Бабушка кипятит электрический чайник, заваривает в крошечный заварник чаю из осьмушки со слоном, приберегаемой для важных случаев.
Есть в деревне такая традиция, приберегать угощение на случай «если человек вдруг какой». Никита блаженно улыбается за столом, а бабушка нарезает мяконький калач, достаёт сметану, и снимает с припечка пирожки в сковородке. Испеченные пару дней назад, от тепла они снова забогатели, стали горячими и пышными, будто только из русской печки.
– Мятеньтие... по жубам... – смеётся счастливый Никита Николаевич. Зубов у него один или два.
– По зубам, по зубам. Никита. Щас, сливочком чай забелим. Да сладко почаюем.
Никита согласно кивает своей пушистой головой, а потом не спеша наливает из чайной чашки в глубокое блюдце чай и старательно, как ребёнок дует, студит.
Сколько себя помню, Никита Николаевич самый частый бабушкин гость. Живёт в следующем доме, у сестры. Правда, у Никиты свой теплячок. Но он любит гостить у старух, и скромная его келья чаще всего закрыта на сничку.
С утра может сходить на закраек леса, наломать ворох сосновых веток, на помело соседкам. Потом преподносит по очереди каждой из своих подруг по помелу. А в благодарность подолгу чаюет, обливаясь потом.
Бабушки, как мне кажется, изощряются в изобретательности по части подарков Никите. Изощряться сложно: иной одежды, кроме той, что на нём, он не носит. Меняются только рубахи. Поэтому соседки-старухи ткут ему опорки для ичигов и шьют кушаки. Он радуется им, как дитя игрушке.
В войну, рассказывает мне бабушка, он всегда подставлял свою спину под тяжелую кладь и работу, спасая женщин от самого непосильного труда.
Потому шагает он тяжело, враскачку, будто еще с войны забыл сгрузить с плеч тяжелый куль с пшеницей. И быков поднимал, упавших от бескормицы. И зубы повыбил шнуром – шмурыгалкой от пускача трактора, когда помогал его заводить такой же беззубой, как и он, сестре-трактористке.
Наверное, с детства был повыше и поскладнее, но непосильный труд согнул, прижал к земле.
Никита что-то рассказывает бабушке, но я почти ничего не понимаю. Иные слова она переспрашивает, и он терпеливо, как ребёнку что-то ей втолковывает, улыбается.
– А! Вона чо! – радостно восклицает бабуля. И Никита тоже радуется, что она поняла.
Мне всё время было непонятно, как он выражает радость: ведь толком не говорит. Теперь-то я понимаю, что вместо речи у него был целый арсенал. И первыми говорили, конечно, его глаза. Удивительного цвета они были, цвета июльского неба – голубые, безмятежные и бесконечно добрые.
А второе средство для общения – обезоруживающе добрая улыбка. За всё время, сколь я помню Никиту Николаевича, он ни разу не был сердитым. Напротив, чаще всего улыбался.
Придя в гости, видя плачущего малыша, он усаживал его на широкую коленку и поглаживал по спинке и голове, лепетал какие-то слова. Дитё успокаивалось и смирно сидело, придерживаясь ручонкой за широкую дедову пятерню. Мамаши, привычно разбиравшие детский лепет, разбирались и в дедовой речи:
– Вот, дед Никита зря не скажет. Сиди, говорит, смиренько да матку слухайся.
И Никита Николаевич согласно улыбался, кивая хозяйке.
К Вербному воскресенью Никита запасался вербой, и, соорудив аккуратные букетики, разносил их в каждый дом по своей улице. И никому не приходило в голову усомниться, что он не принесёт положенный букетик. Никто в тот год и не подозревал, что это было последнее его Вербное воскресенье.
Неожиданно он приболел, хотя никогда на здоровье не жаловался. Настала очередь старушкам навещать его. Ходили по очереди: то одна, то другая, сменяя уставшую на посту сиделки сестру Никиты, тоже уже старенькую.
Никита Николаевич тяжело дышал, был бледен. Увидев бабушку, прикрыл глаза – узнал, поблагодарил, что пришла. Пальцем приподнятой руки указал на божницу в переднем углу:
– Паша. Маша… покой…
Бабушка поняла. Поднявшись, взяла одну из икон, аккуратно вложила в руки Никите. Встав на колени, обратилась к оставшемуся образу:
– Владыко, Вседержителю, Святый Царю, наказуяй и не умерщвляй, утверждай низпадающия и возводяй низверженныя, телесныя человеков скорби исправляй, молимся Тебе, Боже наш, раба Твоего Никиту немощствующа посети милостию Твоею, прости ему всякое согрешение вольное и невольное, – клала она поклон за поклоном, слыша сбоку согласное – «Паша Маша покой...»
Грузно поднялась с колен после молитв, подошла к кровати. Крепко прижав к сердцу икону Богородицы, Никита Николаевич будто спал. Улыбка, казалось, ещё была на лице.
– Иди, иди в избу. Зови всех – шёпотом отправила меня бабушка, – а потом погуляйте на улице....
Хоронили его в Пасхальную неделю, с иконкой Богородицы, раз уж так захотел в последнюю свою минуту. В гробу у рук и ног лежали бесчисленные букетики вербы.
Привязчивый критик спросит меня, пожалуй, а где конфликт, завязка, кульминация?
Не знаю. Просто хочу, чтобы помнили, что руками сельского Блаженного спасены в войну были многие матери и бабушки от надсады и смерти. Потому никто не потешался над ним, а всю жизнь безмерно уважали и искренне любили.
©Чубенко Елена
В такой одежде в деревне давно никто не ходит, кроме Никиты Николаевича. Он «маленя неладный», как говорит мне бабушка. Разговор у него совсем худоязыкий, но все старухи его понимают и любят.
Зайдя в дом, он снимает фуражку, застенчиво с нею стоит, потом робко кладёт её на стул у двери и размашисто крестится на иконы, приговаривая и кланяясь:
– Паша, Маша… покой. Паша, Маша… покой, – во всяком случае мне, шестилетней, именно так и слышится.
– Драстуй, драстуй Никита Николаевич! Проходи, чай будем пить, – обрадовано зовёт его бабушка.
– Неее, чайвал, – отнекивается он, и тут же проходит и садится за стол, пригладив огромными ручищами смешной пушок на голове.
Мне он кажется нескладным, похожим на игрушечного медведя в косоворотке. Бабушка кипятит электрический чайник, заваривает в крошечный заварник чаю из осьмушки со слоном, приберегаемой для важных случаев.
Есть в деревне такая традиция, приберегать угощение на случай «если человек вдруг какой». Никита блаженно улыбается за столом, а бабушка нарезает мяконький калач, достаёт сметану, и снимает с припечка пирожки в сковородке. Испеченные пару дней назад, от тепла они снова забогатели, стали горячими и пышными, будто только из русской печки.
– Мятеньтие... по жубам... – смеётся счастливый Никита Николаевич. Зубов у него один или два.
– По зубам, по зубам. Никита. Щас, сливочком чай забелим. Да сладко почаюем.
Никита согласно кивает своей пушистой головой, а потом не спеша наливает из чайной чашки в глубокое блюдце чай и старательно, как ребёнок дует, студит.
Сколько себя помню, Никита Николаевич самый частый бабушкин гость. Живёт в следующем доме, у сестры. Правда, у Никиты свой теплячок. Но он любит гостить у старух, и скромная его келья чаще всего закрыта на сничку.
С утра может сходить на закраек леса, наломать ворох сосновых веток, на помело соседкам. Потом преподносит по очереди каждой из своих подруг по помелу. А в благодарность подолгу чаюет, обливаясь потом.
Бабушки, как мне кажется, изощряются в изобретательности по части подарков Никите. Изощряться сложно: иной одежды, кроме той, что на нём, он не носит. Меняются только рубахи. Поэтому соседки-старухи ткут ему опорки для ичигов и шьют кушаки. Он радуется им, как дитя игрушке.
В войну, рассказывает мне бабушка, он всегда подставлял свою спину под тяжелую кладь и работу, спасая женщин от самого непосильного труда.
Потому шагает он тяжело, враскачку, будто еще с войны забыл сгрузить с плеч тяжелый куль с пшеницей. И быков поднимал, упавших от бескормицы. И зубы повыбил шнуром – шмурыгалкой от пускача трактора, когда помогал его заводить такой же беззубой, как и он, сестре-трактористке.
Наверное, с детства был повыше и поскладнее, но непосильный труд согнул, прижал к земле.
Никита что-то рассказывает бабушке, но я почти ничего не понимаю. Иные слова она переспрашивает, и он терпеливо, как ребёнку что-то ей втолковывает, улыбается.
– А! Вона чо! – радостно восклицает бабуля. И Никита тоже радуется, что она поняла.
Мне всё время было непонятно, как он выражает радость: ведь толком не говорит. Теперь-то я понимаю, что вместо речи у него был целый арсенал. И первыми говорили, конечно, его глаза. Удивительного цвета они были, цвета июльского неба – голубые, безмятежные и бесконечно добрые.
А второе средство для общения – обезоруживающе добрая улыбка. За всё время, сколь я помню Никиту Николаевича, он ни разу не был сердитым. Напротив, чаще всего улыбался.
Придя в гости, видя плачущего малыша, он усаживал его на широкую коленку и поглаживал по спинке и голове, лепетал какие-то слова. Дитё успокаивалось и смирно сидело, придерживаясь ручонкой за широкую дедову пятерню. Мамаши, привычно разбиравшие детский лепет, разбирались и в дедовой речи:
– Вот, дед Никита зря не скажет. Сиди, говорит, смиренько да матку слухайся.
И Никита Николаевич согласно улыбался, кивая хозяйке.
К Вербному воскресенью Никита запасался вербой, и, соорудив аккуратные букетики, разносил их в каждый дом по своей улице. И никому не приходило в голову усомниться, что он не принесёт положенный букетик. Никто в тот год и не подозревал, что это было последнее его Вербное воскресенье.
Неожиданно он приболел, хотя никогда на здоровье не жаловался. Настала очередь старушкам навещать его. Ходили по очереди: то одна, то другая, сменяя уставшую на посту сиделки сестру Никиты, тоже уже старенькую.
Никита Николаевич тяжело дышал, был бледен. Увидев бабушку, прикрыл глаза – узнал, поблагодарил, что пришла. Пальцем приподнятой руки указал на божницу в переднем углу:
– Паша. Маша… покой…
Бабушка поняла. Поднявшись, взяла одну из икон, аккуратно вложила в руки Никите. Встав на колени, обратилась к оставшемуся образу:
– Владыко, Вседержителю, Святый Царю, наказуяй и не умерщвляй, утверждай низпадающия и возводяй низверженныя, телесныя человеков скорби исправляй, молимся Тебе, Боже наш, раба Твоего Никиту немощствующа посети милостию Твоею, прости ему всякое согрешение вольное и невольное, – клала она поклон за поклоном, слыша сбоку согласное – «Паша Маша покой...»
Грузно поднялась с колен после молитв, подошла к кровати. Крепко прижав к сердцу икону Богородицы, Никита Николаевич будто спал. Улыбка, казалось, ещё была на лице.
– Иди, иди в избу. Зови всех – шёпотом отправила меня бабушка, – а потом погуляйте на улице....
Хоронили его в Пасхальную неделю, с иконкой Богородицы, раз уж так захотел в последнюю свою минуту. В гробу у рук и ног лежали бесчисленные букетики вербы.
Привязчивый критик спросит меня, пожалуй, а где конфликт, завязка, кульминация?
Не знаю. Просто хочу, чтобы помнили, что руками сельского Блаженного спасены в войну были многие матери и бабушки от надсады и смерти. Потому никто не потешался над ним, а всю жизнь безмерно уважали и искренне любили.
©Чубенко Елена
Пожалуйста оцените статью и поделитесь своим мнением в комментариях — это очень важно для нас!
Комментарии1