Редкой души человек
Бакенщик, кочегар, ретушер, трубочист и другие представители исчезающих профессий рассказывают о своей работе.
Пономарь
Борис Николаевич Чижов, 88 лет:
«С младых лет на службу хожу; помню, на руках меня в храм носили архимандрита показывать. Потом, лет в пять, в певчие пошел. Отец, значит, на клиросе пел, а я впереди стоял. Чуть ухом поведу, так отец мне — тычок в спину! Стой, дескать, спокойно. Помню, ходил там подросток высокий вкруг алтаря со свечой — пономарь, — кадило батюшке подавал, всяко прислуживал. А потом подросток ушел, и не было никого у батюшки, дьякон даже помер. И восьми лет, как я в школу пошел, батюшка попросил меня кадило ему подавать. Угольки тогда не то как сейчас были — прогорали быстро. Вот брал я холодные угольки, на свечечке грел и следил, чтоб кадило теплым было — уголь древесный скорый на остывание. Когда в школе учился, по большим праздникам, какие на неделе случались, в церкви прислуживать не мог. А по воскресеньям — и на утреннюю службу, и на всенощную — как штык! Уж в школе и ругали меня, в стенгазете продергивали: „Позор! Боря Чижов — пономарь!“ Плакал я. В шестнадцать на войну попал. В пехоте три года отслужил, а потом меня в Польше в плен угнали. Вели нас колонной по жаре, ни еды ни питья, кто отощавши падал, того пристреливали. Только в сорок шестом домой вернулся, а уж и церквей почти не осталось — в каких клубы открыли, какие разрушили. До ближайшего храма двадцать километров. И ходил, а как иначе? Я в войну с трупами спал и под пулями лежал, молился. Церковь меня от гибели спасла. Я при ней восемьдесят лет. Ходить могу, сила в руках есть; только книги читать сложно — слеп почти. Но батюшке прислуживаю в радость. Вот отцу Александру, благочинному из Мышкина, уж скоро пятнадцать лет как прислуживаю. Их, пономарей, теперь алтарниками называют, ну а я себя пономарем зову. Последний я такой, наверное, добровольный. Ни копейки от церкви не взял».
Кочегар
Василий Васильевич Рясков, 44 года:
«Дед мой капитаном железнодорожной службы был. Рядом со станцией жил. Я помню, сплю у бабушки, Полины Михайловны. Форточка приоткрыта, и такой дым вкусный в комнату идет! Такое чувство сразу, как если бы зарядку сделал. Дед мне разрешал семафор поднимать. Это в 1976-м было, а я как сейчас помню: крутишь колесо, а вдали, на холме, семафор поднимается. Я еще в кабину паровоза лазил — трогал винты, рычажки. И так мне паровоз нравился — он живой, теплый. В общем, пошел я в дорожно-техническое училище. Отучился, а затем и ездить стал. Паровоз, когда паром пыхает, как будто с тобой разговаривает — ты уже к нему прислушиваешься, беседу с ним ведешь. Что с ним не так, сразу чувствуешь. Кочегар — работа трудная. Во время поездки пар поддерживать надо и следить, чтобы вода в котле на нужном уровне находилась. Кочегар практически постоянно уголь в топку кидать должен. Но хорошо это! Дышишь по-другому, природные, как говорится, условия: уголь — вещь натуральная, ни солярки, ни бензина, ни керосина, ничего вредного. Сплошная польза. А если отвлечься, то паровоз встанет. Ему ведь что нужно? Ласка, смазка и уход. Смазки он, по чести сказать, потребляет немерено. Уход имеется. А ласка? Смотрите сами: сейчас на всю Россию всего два паровоза осталось. Один мы любовно называем Лебедяночка, второй, трофейный, величаем Фрау Марта. То есть как к девушкам к ним относимся. Был вот у меня грустный период, когда паровозы совсем устранить хотели. Перевели меня на электровоз. Так я мучился там. На электровозе ведь совсем делать нечего. Ни жизни, ни души. Ни пара, ни угля. Поговорить не с кем. Но потом Лебедяночку вернули, и все на места свои встало».
Бакенщик
Алексей Дмитриевич Безверхий, 76 лет:
«Первый раз я бакена в армии увидел. Пост мой прямо на мосту был. Вот я караулю, а из-под моста лодка выезжает, а на ней бакенщики. Один при веслах, другой с багром — и давай фонари заправлять. Девки этих бакенщиков страсть как любили — завидят, так давай платками махать. Но я к тому времени уже оженился. Ходил в клуб с барышней, Лидой Сергеевной, а потом она округлилась, тут и свадьбу сыграли. Я к бакенщикам просто посмотреть пошел. Ну меня и стали уговаривать: иди к нам. Подумал: а чего? — и пошел. Одно плохо: вскорости меня с армейской квартиры погнали. Я что сделал? Уволился с поста, а все при бакенах остался, сложил себе избу прямо возле пристани. Платили нормально: 50 рублей. Сначала на веслах бакена объезжал, а потом выделили мне моторку. Как стемнеет, завожу ее, лампы бакенам почистил — и дальше. А потом теплоход дали. Линию увеличили — по пятьдесят километров ездили. И стал я, Алеша Безверхий, капитаном. Любил я теплоход очень. Списали меня в 2001-м. У меня руки крепкие, бакена спокойно тягаю. И начальство меня уважало. Но, говорят, на ухо туговат. Доктор, гадюка, сказал на комиссии „двадцать пять“, а я и не услышал. А он: „Идите на пристань работать, чалки принимать!“ Послал я его, обидно было. Но дом-то мой все равно при пристани остался. Триста метров от Москвы-реки. Молодые часто приезжают за советом. Кричат: „Митрич, поплыли с нами“. Я Лиде Сергеевне говорю: „Ну, хозяйка, иду на старую работу“. Я на теплоход с закрытыми глазами взойти могу. Все ступеньки нутром чую. И крутые, и отложие. Гармонь на борт беру. Я же гармонист! Любил это дело: плывешь на лодочке, песни поешь, как-то весело, природа кругом, а с берегов платками машут».
Трубочист
Николай Владимирович Горчаков, 47 лет:
«Я в первый раз на крышу вылез в восемнадцать, сразу после армии. В Люблино дело было, летом, в погожий день, потому как в дождливую погоду работы на крыше запрещены. Вот вылез я, смотрю: сверху все другое — лучше, красивее. Вид — как с самолета. Я, честно сказать, остолбенел. А мне ведь шарик в дымоход кидать надо — проверять, нет ли засора, помех. Мне снизу кричат: „Коль, ты что?“ А я и ответить ничего не могу. Потом привык, конечно. Но до сих пор мне наверху гораздо больше нравится. Спокойно там. Куда увереннее себя чувствуешь. Можно крикнуть во весь голос. На земле так не крикнешь — сразу в психушку сволокут. Одно плохо: потом спускаться надо обратно в грязь. Раньше, в конце 1970-х, когда мы по дымоходам лазили, много чего находили — денежные заначки, например, которые мужья от жен прятали. Ну что ж, мы их обратно женам отдавали. А сейчас мы все больше старые дома обслуживаем — пятиэтажки с газовыми колонками и дымоходами. Таких с каждым днем все меньше. И потому профессия наша вымирающая. Но важная. Мы ведь делаем грязную работу, но с чистыми руками. С жильцами много общаемся. Вот приходишь, бывало, к бабульке — а ей люстру некому повесить и лампочку в торшер ввернуть. Помогаем как можем. Я, как бригадир, работаю только с проверенными людьми. В бригаде брат мой родной и еще три надежных человека. Приходилось и увольнять, если понимал, что человек недостоин быть трубочистом. Это ведь на самом деле подарок — работа, которая помогает уйти от суеты. Дескать, вы все внизу, а я — наверху. И мне хорошо».
Стрелочник
Михаил Иванович Фадеев, 48 лет:
«Устал, конечно. Двенадцать лет ручными стрелками занимаюсь. Гаечный ключ килограммов пять весит, молоток — еще десять. Посторонние предметы из пазов убирать надо. Зимой снег вычищать надо. Сам рычаг опускать не очень тяжело — там противовес есть. Но от стрелки к стрелке приходится на своих двоих. Расстояние между стрелками под три километра. Раньше у нас дрезины были, а теперь так, ногами бегаем. В чистом виде стрелочников уже, считай, не осталось — монтеры путей многое делают: и стрелки переводят, и рельсы меняют, и шпалы укладывают. Вот мы вчетвером кусок рельсы кантуем — а он, между прочим, семьсот килограммов весит. Сейчас многое автоматикой заменено — оно, конечно, легче: с пульта стрелки переводить приятнее. Но все равно текучесть кадров у нас большая. Работа тяжелая, опасная, никто сюда не рвется. Раньше в бригадах по восемь человек работало, а теперь всего трое. Сокращают нас потихоньку. Пока еще работаем: стоим на шпалах, головой, как филины, в разные стороны крутим непрестанно. Бывает, сбивает монтера насмерть. Мне вот через семь лет на пенсию выходить, так я с удовольствием пойду. Хорошо, если к тому времени автоматику поставят: все наши отдохнут».
Кантор
Михаил Яковлевич Дубровицкий, 55 лет:
«Когда я был маленьким мальчиком и шел с родителями по улице, то всегда немножко стеснялся. Как правило, говорили родители на идише. Помню, я постоянно оглядывался по сторонам — не заметят ли прохожие, что евреи по улице идут? А сейчас вот какое бывает: приходит один знаменитый человек — имени называть не буду — на могилу. Сам еврей, мама еврейка. Вот подходит он к маминой могиле и возле нее крестится. И при этом просит меня молитву читать. Из сидура. Что тут сделаешь — читаю. Раньше, говорят, при посещении могилы усопшего евреи читали всю молитву сами. А сейчас это моя обязанность, многие этого просто не умеют, вот я и читаю вместо них. Мы идем к могиле, и в конце молитвы я произношу: „Омейн“. „Омейн“, — повторяют они за мной. И выходит, будто они сами все сказали. Я здесь пятнадцатый год, и все ко мне обращаются за помощью. Когда я только пришел сюда, здесь было три старичка: Аркадий Моисеевич, Меир Исаакович и Наум Яковлевич, которые ходили с родственниками к могилам, а сейчас я один остался. Последний. Аркадий Моисеевич уехал в Америку, Меир Исаакович уехал в Израиль, а Наум Яковлевич умер. А меня самого привел сюда Меир Исаакович — он был моим соседом, мы с ним у гаражей познакомились».
Ретушер
Александр Владиславович Агафонов, 50 лет:
«Ретушер в работе использует свою слюну. У нее консистенция правильная — в меру липкая, в меру жидкая. Плюешь, значит, в крышечку, растираешь тушь, делаешь кисточкой несколько мазков на фотобумаге, добиваешься правильного фона. С черно-белой фотографией проще — нужны всего три краски — черная, белая и серая. С цветной возни больше — ее делают обычными акварельными красками, тон подобрать сложнее. Я когда работаю, переворачиваю фотографию вверх ногами. Здесь есть тонкий момент: если мы видим картинку в правильном ракурсе, то воспринимаем ее целиком, а на помехи не обращаем никакого внимания. Но стоит перевернуть картинку на сто восемьдесят градусов, как все дефекты и мелочи моментально выступают на первый план. Я работаю над фотографией часа полтора. Кому-то это занятие кажется занудством, но на меня оно действует успокаивающе — что-то вроде вязания. Кроме себя, я не знаю в Москве ни одного ретушера — вымершая профессия. Те старики, которые в сороковые годы прошлого века выскребали с фото репрессированного члена Политбюро и рисовали какую-нибудь пальму, либо уже умерли, либо сошли с дистанции. Ведь ретуширование здорово портит зрение. Хотя у меня на этот счет свое мнение: мне кажется, что мое зрение от процесса ретуширования только лучше становится. Хрусталик упражняется».
Комментарии2