Воспоминания Белой русской эммиграции о войне против СССР.
Уникальные материалы.
Отрывки из писем белых эмигрантов, в составе вермахта вернувшихся на родную землю продолжить борьбу с коммунизмом.
Смотрим. Читаем. Думаем.
Ноябрь 1941 года, район бывшего Екатеринослава
«Вчера получил большое душевное удовлетворение, посетив здешнюю церковь и простояв всю службу. Это было первое богослужение во вновь открытой церкви, на которой каким-то чудом на всех куполах остались кресты. Внутри все стены голы, лишь видны темные пятна от висевших когда-то икон. Под куполом около уцелевших св. Евангелистов чирикают наперебой воробьи, внося какую-то праздничную ноту в богослужение. При входе в храм, в ограде виднеются еще надписи “Бога нет”, а внутри храма тысячи молящихся, все больше женщин. Первое богослужение на родной земле, я не выдержал и как мальчик заплакал, не стесняясь окружающих. Хор уже успел несколько спеться, и я с удовольствием его слушал. На литургии было много говеющих. Хотел было и я причаститься, да начальство задержало, опоздал… После литургии заказал молебен… Народ дивился на немецкого офицера, стоявшего посреди церкви на коленях, покрытого епитрахилью, над которым священник читал Евангелие и под конец под пение хора “Спаси, Господи, люди Твоя” окропил святой водой и пожелал счастья на моем пути. Этого дня я никогда не забуду».
Осень 1941 года, бывший Юг России
«Во время боев население грабило все, что попало, им удалось даже оконные рамы и балконы растаскивать. Картины, как мне рассказывали, бывали следующие: из деревень во время боев приезжали бабы на подводах, накладывали полностью и везли. Случалось, что осколком бабу убивало, тогда другая скидывала ее с воза и отвозила все себе. Сейчас здесь приблизительно 80 % украинцев и 20 % русских. Почти все говорят по-русски, вывески на украинском, русском и немецком языках, причем порядок языков как когда. Интеллигенции в нашем понятии нет и, судя по рассказам, не было. Более пожилые люди тоже полуинтеллигентные. Мне приходится сталкиваться с различными типами и даже бывшими НКВД/ГПУ. Понятия национализма здесь (не знаю, как в других местах) в нашем эмигрантском понимании нет, конечно, нет и в помине. Народ будет доволен с каждым, кто его законно обеспечит. Так называемая интеллигенция не национальна, а патриотична, признают все недостатки, но все ж, мол, это наше. К эмиграции относятся добродушно, уважают ее, но известная отчужденность все же есть. Все, или почти все, очень радушны, угощают, приглашают. Здесь очень принято ходить друг к другу в гости. Часто, заходя в избу крестьянина, видишь хорошую картину или пальму. На вопрос — откуда? – заминаются и говорят, что, мол, подарок. Иногда удивительно при добродушии русского человека видеть то ужасное озлобление, которое, в общем, понятно».
* * * *
«Город красиво расположен на холме, внизу маленькая речонка, наверху, в центре, красивый большой собор. Улицы широкие с аллеями, посередине обсаженными деревьями. Красивые здания Политехнического института, профессора и ассистенты которого почти все на местах. Кроме того, две сельскохозяйственные школы, ветеринарная, несколько церквей, но общий вид города запущенный за 20 лет большевистского хозяйства. Остались некоторые красивые старые памятники, тени двуглавого орла на некоторых старых зданиях. Жители знают только старые названия улиц, а новые шаблонные советские названия так и не привились их можно только с трудом прочитать на заржавленных табличках угловых зданий.
За три-четыре недели существования здесь городского управления многое организуется и немало сделано. Так, например, быстрая организация местной полиции почти целиком спасла город, учреждения и предприятия от грабежа населением; убираются баррикады, расчищается проезд по улицам; немногочисленные коммунисты перерегистрированы и работают по приведению дорог в порядок.
Открываются и начинаются занятия в сельскохозяйственной школе, вскоре открываются театр и оперетка. Концерты на днях начнутся; подбираются сотрудники для местной газеты. Хозяйственная часть тоже понемногу наладится – есть лавки, снабжающие овощами, — хлеб, правда, получают только работающие, и пока не чувствуется большого недостатка в городе (по деревням и окрестностям хлеба много). Действуют три базара в городе, где идет торговля продуктами сельского хозяйства и хоть дорого, но рубль имеет покупательную силу. Очень приятно видеть, что на этих базарах нет спекуляции, да это и понятно, так как не было грабежей.
Масса арбузов и дынь, очень много овощей. Цены высокие, но такие, как были до прохождения фронта. Десяток яиц, например, 60 руб., 20–25 руб. большая дыня, 10 руб. десяток крупных помидор. Муки, правда, на базарах сейчас почти нет, в советском тылу она здесь зимой стоила 50 руб. килограмм, что при советском среднем жаловании 300 руб. «не значительно» и очень показательно. По карточкам же давали очень мало, только работающим и то не регулярно. Бойцы же питались плохо, постоянно ходили и просили у жителей. Жители совсем не имели необходимых товаров (спичек, соли и т.п.) и получали тогда от бойцов. Из-за транспорта урожай прошлого года из некоторых деревень не был вывезен, так что на трудодень вместо 300–400 гр. получили 4–5 килограмм, хотя должны были потом половину отдать на семена. Но этой подачке от советской власти крестьяне не верили и с нетерпением ждали ее падения.
Нежелание воевать за советскую власть все больше растет, и увеличиваются случаи дезертирства. Здесь помнят все Белую борьбу и большевиков называют не иначе как “красные”. Меня постоянно спрашивают, не могут ли поступить они в Добровольческую армию. Радость освобождения у населения столь велика, что невольно наполняет силой и бодростью».
Декабрь 1941, район бывшего Екатеринослава
«То, что я вижу здесь, мне, болезненно любящему свою Родину, переживать очень тяжело. Где прежнее богатство и благополучие… О нем вспоминают те, кто его видели, с каким-то особенным чувством, как о чем-то безвозвратно потерянном. Самое ужасное — это какая-то особая печать на всем, которую трудно выразить словами. В городах особенная грязь. Все прежние постройки в страшном запустении, а новые имеют вид таких, какие в Западной Европе строятся на выставках. Впечатление такое, что строители их знали, что не продержаться долго у власти, и строили их только на несколько лет. Названия же потрясающие: “Дворец культуры”, “Дворец Советов” и пр. в этом духе. Жители говорят, что раньше внутри их было хорошо. Но что значит “хорошо” в понятии этих несчастных? Рядом с этими дворцами ютятся домики рабочих и интеллектуального люда. В данный момент я с другим офицером занимаю комнату советского чиновника, вернее — его квартиру из двух комнат, одна с окнами во дворе, другая с окнами в первую комнату. Единственный плюс, что тепло. В Бельгии редко какие рабочие живут в таких квартирах. Просто ничего подобного не существует. Стены покрыты только известью, снаружи все советские постройки обязательно грязно-мышиного цвета с потеками. В деревне почти все хаты — постройки счастливых времен “кровавого царизма”. Кое-где они подлатаны, лишь была бы возможность прожить. Чувствуется, что интереса к улучшению своего быта за советское лихолетье не было».
Зима 1941–1942 годов, Московское направление
«Из нашей части большая половина уже на фронте, а остальная часть с офицером и со мной в одном переходе от фронта. Бухают орудия, изредка трещат пулеметы и где-нибудь ударит аэропланная бомба. Я живу сейчас с шефом, сплю на кровати, так что жаловаться не приходиться. Вечером за отсутствием керосина горит какая-то чадилка, так что ни читать, ни писать нельзя. Поручения исполняю самые разнообразные: то построить мост, то снегоочистители, то поехать куда-нибудь. Мне дают чертежи, объясняют, а потом я с крестьянами должен все сделать. В деревнях ничего нет, гвозди приходится собирать по домам или вытаскивать из старых построек, доски раздобываются таким же способом, в конце концов что-то получается.
Мороз стоит около 30 градусов, мерзнем основательно, особенно ноги, никакие носки не спасают. Отвыкли мы от морозов…
На Рождество мы устроили елку, я достал в одной избе украшения. На праздники я обменял папиросы на две курицы, достал огурцов, кроме того, мы все получили по полторы плитки шоколада, конфеты, водку, хорошие галеты и много консервов. Сочельник я провел с шефом и его ординарцем в канцелярии, пили и пели до двух часов ночи.
В смысле партизанщины, конечно, бывают нападения, но все это не так страшно, как описывают некоторые любители. Я путешествую совершенно один по отдаленным деревням, где нет ни одного немецкого солдата, и часто проезжаю ночью большие лесные участки. Всевозможные партизаны существуют и проявляют деятельность, но к этому привыкаешь, и когда куда-либо по делам, то об этом совершенно не думаешь, порой приходится немного поежиться, когда проезжаешь ночью лесом, но, в общем, относишься к этому совершенно спокойно. Ночью я сплю раздевшись, мои же спутники спят одетые, они, конечно, правы, так как мы находимся близко от фронта и возможны всякие случайности, но мне уже слишком надоело спать не раздеваясь».
* * * *
«Когда входишь с мороза в русскую избу, то крестьяне помогают снять оружие, шинель и сапоги и радушно приглашают к столу, где скоро появляется кипящий самовар. Угощают всем, что есть в доме. Хозяин и дети с любопытством рассматривают вновь пришедших незваных гостей, бабы подбрасывают дрова в печку, ставят большой котел с картофелем, приносят сено для ночлега. Видно, что все население ждет подходящего момента, чтобы начать задавать традиционные вопросы: когда же возьмете Москву, когда кончится война, хоть бы Бог дал поскорей. Разговор ведется больше жестами. Велика радость крестьян, когда кто-либо говорит по-русски, его называют товарищем переводчиком или пан переводчик. Вообще крестьяне называют немцев панами.
Весть о том, что имеется немецкий солдат, говорящий по-русски, скоро разносится по деревне, и в избу набирается много народа. Они застенчиво молчат и ловят каждое слово, сгорая от любопытства узнать, что немец думает о войне, о русском народе, а главное — о том, что будет с ними, думают ли немцы уничтожить ненавистные колхозы. Охотно отвечают на вопросы, клянут в один голос коммунистов и выражают желание работать на немцев, только бы не видеть больше коммунизма. Говорить о нарождении нового, советско-национального патриотизма совершенно неверно. Правда, в обращении советского правительства к населению появились новые ноты. В своей речи на съезде партии Сталин, делая доклад о войне, закончил его словами: “Тени Суворова и Кутузова с нами”. Брошюры с этой речью сбрасываются советскими летчиками в занятых областях. О таком патриотизме не может быть и речи, а скорей наоборот, обратное чувство охватывает русский народ — это желание работать и жить под немцами, только не возвращение в рабство коммунизма.
Из рассказов крестьян о жизни в советском раю положительным можно считать только обязательную грамотность. Сплошь да рядом встречаются молодые люди, окончившие семилетку, студенты и студентки. Уровень их образования во многом уступает дореволюционному. Прежде всего, это заметно по их нелитературной речи. Молодежь, воспитанная советами, ценит советский быт и боится, что с приходом новой власти она не сможет окончить своего образования и пробиться в люди. Только этим можно объяснить их привязанность к советам и внушенную им ненависть к старой России, “державшей народ в темноте”. Если бы у молодежи была бы уверенность в возможности продолжать учиться при какой-то новой русской власти, от привязанности к советам ничего бы не осталось».
* * * *
«”О тяжести нашей жизни в колхозах, вы не можете себе представить”, — говорил мне хорошо сохранившейся 63-летней старик деревни Крепово под Москвой. “Вот возьмите меня, сорок лет я работал на своей земле, можно сказать, каждую полосу знаю, сам, значит, техник земельный. Вот приезжает из Москвы ученый-агроном и приказывает сеять на этом месте, допустим, овес. А я знаю, что он здесь не взойдет, а вот молчу и сею, как старый дурак, а слова вымолвить против не могу… Больно и обидно впустую работать, ни себе ни людям. А скажешь что против – сейчас тебя за решетку, за кулацкий уклон, за сопротивление власти. И надо работать и молчать. И гордые они очень, говорят свысока и только приказывают. В прежние времена случалось с нашим помещиком говорить, так он куда любезнее был”.
В другой деревне староста, узнав, что я говорю по-русски, очень просил остановиться в его избе, где я нашел много спрятанных икон. Незадолго до прихода немцев большевики разгромили церковь, и он упросил красноармейцев разрешить ему кое-что взять.
Долго он рассказывал о тяжелой жизни под коммуной. Когда из моих рассказов о себе он узнал, что я бывший русский белый офицер и сын офицера, то староста вдруг вытянулся и с каким-то просветленным лицом, голосом, дрожащим от волнения, сказал: “Ваше высокоблагородие, разрешите явиться. Старший унтер-офицер Лейб-гвардии Кексгольмского полка”. По его волнению было видно, что за всю его долгую жизнь, несмотря на обработку коммунистов, самая большая гордость его жизни была именно в его службе в этом полку. Он долго потом рассказывал, какой это был первейший полк, какая красота в его форме.
Самое тяжелое впечатление производит вид русских пленных, в особенности тех, которые живут в лагерях. Германское Правительство не имеет возможности кормить их надлежащим образом. Выдают им в день один хлеб на пять человек и два раза горячую бурду. При этом их заставляют работать грузчиками на станциях, при расчистке дорог от снега, при постройках и при переноске раненых. Вид у них изможденный и несчастный. Первый раз я с ними говорил на вокзале в Минске. Говорят: “Живем ничего. Еды, конечно, совсем мало, но отношение со стороны немецких солдат совсем хорошее. Иной раз и хлеб дадут, и сигару”. В один голос утверждают, что они не коммунисты, а один сказал: “Дайте мне винтовку, сейчас против них пойду”.
В лучшем положении находятся те, которые попали здоровыми при какой-нибудь немецкой части, а таких очень много. По всей большой дороге Смоленск — Москва я не видал ни одного обоза или подвод и саней, на которых ездовыми и кучерами не были бы военнопленные, даже на зарядных ящиках. Они и одеты лучше, и накормлены. Из отдельных разговоров с ними я вынес впечатление, что они довольны своей судьбой. Это военнопленные из числа тех, что сдались добровольно.
Есть много пленных уже отпущенных на волю, это из тех областей, которые уже заняты немцами. Из разговора с одним из них я узнал, отчего так трудно сдаваться в плен. За долгие годы своей власти большевики сумели внушить солдатам чувство безотчетного страха и покорности. В каждой роте имеется политрук, имеющий право без суда всадить пулю в затылок любого солдата. Этот политрук имеет в каждой роте несколько тайных агентов, которые по его указанию следят за теми или иными солдатами роты. Бойцы не доверяют друг другу. Даже мысли о каком-либо восстании у них нет. Они не могут доверять свои желания даже близким землякам. Сдаваться в плен удается только в последнюю минуту, когда предоставляется удобный случай при проверке телефонной линии, связи и т. д.».
Впервые опубликовано историком К.М.Александровым.
«Вчера получил большое душевное удовлетворение, посетив здешнюю церковь и простояв всю службу. Это было первое богослужение во вновь открытой церкви, на которой каким-то чудом на всех куполах остались кресты. Внутри все стены голы, лишь видны темные пятна от висевших когда-то икон. Под куполом около уцелевших св. Евангелистов чирикают наперебой воробьи, внося какую-то праздничную ноту в богослужение. При входе в храм, в ограде виднеются еще надписи “Бога нет”, а внутри храма тысячи молящихся, все больше женщин. Первое богослужение на родной земле, я не выдержал и как мальчик заплакал, не стесняясь окружающих. Хор уже успел несколько спеться, и я с удовольствием его слушал. На литургии было много говеющих. Хотел было и я причаститься, да начальство задержало, опоздал… После литургии заказал молебен… Народ дивился на немецкого офицера, стоявшего посреди церкви на коленях, покрытого епитрахилью, над которым священник читал Евангелие и под конец под пение хора “Спаси, Господи, люди Твоя” окропил святой водой и пожелал счастья на моем пути. Этого дня я никогда не забуду».
Осень 1941 года, бывший Юг России
«Во время боев население грабило все, что попало, им удалось даже оконные рамы и балконы растаскивать. Картины, как мне рассказывали, бывали следующие: из деревень во время боев приезжали бабы на подводах, накладывали полностью и везли. Случалось, что осколком бабу убивало, тогда другая скидывала ее с воза и отвозила все себе. Сейчас здесь приблизительно 80 % украинцев и 20 % русских. Почти все говорят по-русски, вывески на украинском, русском и немецком языках, причем порядок языков как когда. Интеллигенции в нашем понятии нет и, судя по рассказам, не было. Более пожилые люди тоже полуинтеллигентные. Мне приходится сталкиваться с различными типами и даже бывшими НКВД/ГПУ. Понятия национализма здесь (не знаю, как в других местах) в нашем эмигрантском понимании нет, конечно, нет и в помине. Народ будет доволен с каждым, кто его законно обеспечит. Так называемая интеллигенция не национальна, а патриотична, признают все недостатки, но все ж, мол, это наше. К эмиграции относятся добродушно, уважают ее, но известная отчужденность все же есть. Все, или почти все, очень радушны, угощают, приглашают. Здесь очень принято ходить друг к другу в гости. Часто, заходя в избу крестьянина, видишь хорошую картину или пальму. На вопрос — откуда? – заминаются и говорят, что, мол, подарок. Иногда удивительно при добродушии русского человека видеть то ужасное озлобление, которое, в общем, понятно».
* * * *
«Город красиво расположен на холме, внизу маленькая речонка, наверху, в центре, красивый большой собор. Улицы широкие с аллеями, посередине обсаженными деревьями. Красивые здания Политехнического института, профессора и ассистенты которого почти все на местах. Кроме того, две сельскохозяйственные школы, ветеринарная, несколько церквей, но общий вид города запущенный за 20 лет большевистского хозяйства. Остались некоторые красивые старые памятники, тени двуглавого орла на некоторых старых зданиях. Жители знают только старые названия улиц, а новые шаблонные советские названия так и не привились их можно только с трудом прочитать на заржавленных табличках угловых зданий.
За три-четыре недели существования здесь городского управления многое организуется и немало сделано. Так, например, быстрая организация местной полиции почти целиком спасла город, учреждения и предприятия от грабежа населением; убираются баррикады, расчищается проезд по улицам; немногочисленные коммунисты перерегистрированы и работают по приведению дорог в порядок.
Открываются и начинаются занятия в сельскохозяйственной школе, вскоре открываются театр и оперетка. Концерты на днях начнутся; подбираются сотрудники для местной газеты. Хозяйственная часть тоже понемногу наладится – есть лавки, снабжающие овощами, — хлеб, правда, получают только работающие, и пока не чувствуется большого недостатка в городе (по деревням и окрестностям хлеба много). Действуют три базара в городе, где идет торговля продуктами сельского хозяйства и хоть дорого, но рубль имеет покупательную силу. Очень приятно видеть, что на этих базарах нет спекуляции, да это и понятно, так как не было грабежей.
Масса арбузов и дынь, очень много овощей. Цены высокие, но такие, как были до прохождения фронта. Десяток яиц, например, 60 руб., 20–25 руб. большая дыня, 10 руб. десяток крупных помидор. Муки, правда, на базарах сейчас почти нет, в советском тылу она здесь зимой стоила 50 руб. килограмм, что при советском среднем жаловании 300 руб. «не значительно» и очень показательно. По карточкам же давали очень мало, только работающим и то не регулярно. Бойцы же питались плохо, постоянно ходили и просили у жителей. Жители совсем не имели необходимых товаров (спичек, соли и т.п.) и получали тогда от бойцов. Из-за транспорта урожай прошлого года из некоторых деревень не был вывезен, так что на трудодень вместо 300–400 гр. получили 4–5 килограмм, хотя должны были потом половину отдать на семена. Но этой подачке от советской власти крестьяне не верили и с нетерпением ждали ее падения.
Нежелание воевать за советскую власть все больше растет, и увеличиваются случаи дезертирства. Здесь помнят все Белую борьбу и большевиков называют не иначе как “красные”. Меня постоянно спрашивают, не могут ли поступить они в Добровольческую армию. Радость освобождения у населения столь велика, что невольно наполняет силой и бодростью».
Декабрь 1941, район бывшего Екатеринослава
«То, что я вижу здесь, мне, болезненно любящему свою Родину, переживать очень тяжело. Где прежнее богатство и благополучие… О нем вспоминают те, кто его видели, с каким-то особенным чувством, как о чем-то безвозвратно потерянном. Самое ужасное — это какая-то особая печать на всем, которую трудно выразить словами. В городах особенная грязь. Все прежние постройки в страшном запустении, а новые имеют вид таких, какие в Западной Европе строятся на выставках. Впечатление такое, что строители их знали, что не продержаться долго у власти, и строили их только на несколько лет. Названия же потрясающие: “Дворец культуры”, “Дворец Советов” и пр. в этом духе. Жители говорят, что раньше внутри их было хорошо. Но что значит “хорошо” в понятии этих несчастных? Рядом с этими дворцами ютятся домики рабочих и интеллектуального люда. В данный момент я с другим офицером занимаю комнату советского чиновника, вернее — его квартиру из двух комнат, одна с окнами во дворе, другая с окнами в первую комнату. Единственный плюс, что тепло. В Бельгии редко какие рабочие живут в таких квартирах. Просто ничего подобного не существует. Стены покрыты только известью, снаружи все советские постройки обязательно грязно-мышиного цвета с потеками. В деревне почти все хаты — постройки счастливых времен “кровавого царизма”. Кое-где они подлатаны, лишь была бы возможность прожить. Чувствуется, что интереса к улучшению своего быта за советское лихолетье не было».
Зима 1941–1942 годов, Московское направление
«Из нашей части большая половина уже на фронте, а остальная часть с офицером и со мной в одном переходе от фронта. Бухают орудия, изредка трещат пулеметы и где-нибудь ударит аэропланная бомба. Я живу сейчас с шефом, сплю на кровати, так что жаловаться не приходиться. Вечером за отсутствием керосина горит какая-то чадилка, так что ни читать, ни писать нельзя. Поручения исполняю самые разнообразные: то построить мост, то снегоочистители, то поехать куда-нибудь. Мне дают чертежи, объясняют, а потом я с крестьянами должен все сделать. В деревнях ничего нет, гвозди приходится собирать по домам или вытаскивать из старых построек, доски раздобываются таким же способом, в конце концов что-то получается.
Мороз стоит около 30 градусов, мерзнем основательно, особенно ноги, никакие носки не спасают. Отвыкли мы от морозов…
На Рождество мы устроили елку, я достал в одной избе украшения. На праздники я обменял папиросы на две курицы, достал огурцов, кроме того, мы все получили по полторы плитки шоколада, конфеты, водку, хорошие галеты и много консервов. Сочельник я провел с шефом и его ординарцем в канцелярии, пили и пели до двух часов ночи.
В смысле партизанщины, конечно, бывают нападения, но все это не так страшно, как описывают некоторые любители. Я путешествую совершенно один по отдаленным деревням, где нет ни одного немецкого солдата, и часто проезжаю ночью большие лесные участки. Всевозможные партизаны существуют и проявляют деятельность, но к этому привыкаешь, и когда куда-либо по делам, то об этом совершенно не думаешь, порой приходится немного поежиться, когда проезжаешь ночью лесом, но, в общем, относишься к этому совершенно спокойно. Ночью я сплю раздевшись, мои же спутники спят одетые, они, конечно, правы, так как мы находимся близко от фронта и возможны всякие случайности, но мне уже слишком надоело спать не раздеваясь».
* * * *
«Когда входишь с мороза в русскую избу, то крестьяне помогают снять оружие, шинель и сапоги и радушно приглашают к столу, где скоро появляется кипящий самовар. Угощают всем, что есть в доме. Хозяин и дети с любопытством рассматривают вновь пришедших незваных гостей, бабы подбрасывают дрова в печку, ставят большой котел с картофелем, приносят сено для ночлега. Видно, что все население ждет подходящего момента, чтобы начать задавать традиционные вопросы: когда же возьмете Москву, когда кончится война, хоть бы Бог дал поскорей. Разговор ведется больше жестами. Велика радость крестьян, когда кто-либо говорит по-русски, его называют товарищем переводчиком или пан переводчик. Вообще крестьяне называют немцев панами.
Весть о том, что имеется немецкий солдат, говорящий по-русски, скоро разносится по деревне, и в избу набирается много народа. Они застенчиво молчат и ловят каждое слово, сгорая от любопытства узнать, что немец думает о войне, о русском народе, а главное — о том, что будет с ними, думают ли немцы уничтожить ненавистные колхозы. Охотно отвечают на вопросы, клянут в один голос коммунистов и выражают желание работать на немцев, только бы не видеть больше коммунизма. Говорить о нарождении нового, советско-национального патриотизма совершенно неверно. Правда, в обращении советского правительства к населению появились новые ноты. В своей речи на съезде партии Сталин, делая доклад о войне, закончил его словами: “Тени Суворова и Кутузова с нами”. Брошюры с этой речью сбрасываются советскими летчиками в занятых областях. О таком патриотизме не может быть и речи, а скорей наоборот, обратное чувство охватывает русский народ — это желание работать и жить под немцами, только не возвращение в рабство коммунизма.
Из рассказов крестьян о жизни в советском раю положительным можно считать только обязательную грамотность. Сплошь да рядом встречаются молодые люди, окончившие семилетку, студенты и студентки. Уровень их образования во многом уступает дореволюционному. Прежде всего, это заметно по их нелитературной речи. Молодежь, воспитанная советами, ценит советский быт и боится, что с приходом новой власти она не сможет окончить своего образования и пробиться в люди. Только этим можно объяснить их привязанность к советам и внушенную им ненависть к старой России, “державшей народ в темноте”. Если бы у молодежи была бы уверенность в возможности продолжать учиться при какой-то новой русской власти, от привязанности к советам ничего бы не осталось».
* * * *
«”О тяжести нашей жизни в колхозах, вы не можете себе представить”, — говорил мне хорошо сохранившейся 63-летней старик деревни Крепово под Москвой. “Вот возьмите меня, сорок лет я работал на своей земле, можно сказать, каждую полосу знаю, сам, значит, техник земельный. Вот приезжает из Москвы ученый-агроном и приказывает сеять на этом месте, допустим, овес. А я знаю, что он здесь не взойдет, а вот молчу и сею, как старый дурак, а слова вымолвить против не могу… Больно и обидно впустую работать, ни себе ни людям. А скажешь что против – сейчас тебя за решетку, за кулацкий уклон, за сопротивление власти. И надо работать и молчать. И гордые они очень, говорят свысока и только приказывают. В прежние времена случалось с нашим помещиком говорить, так он куда любезнее был”.
В другой деревне староста, узнав, что я говорю по-русски, очень просил остановиться в его избе, где я нашел много спрятанных икон. Незадолго до прихода немцев большевики разгромили церковь, и он упросил красноармейцев разрешить ему кое-что взять.
Долго он рассказывал о тяжелой жизни под коммуной. Когда из моих рассказов о себе он узнал, что я бывший русский белый офицер и сын офицера, то староста вдруг вытянулся и с каким-то просветленным лицом, голосом, дрожащим от волнения, сказал: “Ваше высокоблагородие, разрешите явиться. Старший унтер-офицер Лейб-гвардии Кексгольмского полка”. По его волнению было видно, что за всю его долгую жизнь, несмотря на обработку коммунистов, самая большая гордость его жизни была именно в его службе в этом полку. Он долго потом рассказывал, какой это был первейший полк, какая красота в его форме.
Самое тяжелое впечатление производит вид русских пленных, в особенности тех, которые живут в лагерях. Германское Правительство не имеет возможности кормить их надлежащим образом. Выдают им в день один хлеб на пять человек и два раза горячую бурду. При этом их заставляют работать грузчиками на станциях, при расчистке дорог от снега, при постройках и при переноске раненых. Вид у них изможденный и несчастный. Первый раз я с ними говорил на вокзале в Минске. Говорят: “Живем ничего. Еды, конечно, совсем мало, но отношение со стороны немецких солдат совсем хорошее. Иной раз и хлеб дадут, и сигару”. В один голос утверждают, что они не коммунисты, а один сказал: “Дайте мне винтовку, сейчас против них пойду”.
В лучшем положении находятся те, которые попали здоровыми при какой-нибудь немецкой части, а таких очень много. По всей большой дороге Смоленск — Москва я не видал ни одного обоза или подвод и саней, на которых ездовыми и кучерами не были бы военнопленные, даже на зарядных ящиках. Они и одеты лучше, и накормлены. Из отдельных разговоров с ними я вынес впечатление, что они довольны своей судьбой. Это военнопленные из числа тех, что сдались добровольно.
Есть много пленных уже отпущенных на волю, это из тех областей, которые уже заняты немцами. Из разговора с одним из них я узнал, отчего так трудно сдаваться в плен. За долгие годы своей власти большевики сумели внушить солдатам чувство безотчетного страха и покорности. В каждой роте имеется политрук, имеющий право без суда всадить пулю в затылок любого солдата. Этот политрук имеет в каждой роте несколько тайных агентов, которые по его указанию следят за теми или иными солдатами роты. Бойцы не доверяют друг другу. Даже мысли о каком-либо восстании у них нет. Они не могут доверять свои желания даже близким землякам. Сдаваться в плен удается только в последнюю минуту, когда предоставляется удобный случай при проверке телефонной линии, связи и т. д.».
Впервые опубликовано историком К.М.Александровым.
Комментарии84