Но главное, что ослепило меня в прекрасной летчице это ее ордена
Тот день, когда я увидел ее, летчицу, я, конечно, запомнил надолго.
Случилось это после полдника. Вся палата ушла на концерт — почти все лежачие, за исключением старшего сержанта, уже стали не то чтобы шибко ходячими, но во всяком случае самодвижущимися. Я только что притащился с перевязки и сидел на койке, переводя дыхание.
А старшего сержанта укатили на съемку гипса — главный врач утром сказал, что настало время посмотреть, что там под гипсом творится, правильно ли срастается…
Дверь в палату была открыта настежь. Краем глаза я заметил, что в дверях кто-то появился. Подумал: кто-то из концертников не досидел и волокется домой. Поднял голову: против дверей в коридоре в инвалидной коляске сидела и, глядя на меня, улыбалась молодая женщина.
Почему-то сразу догадался, что это — она, летчица. С бледно-подсиненным лицом, пышными, очень коротко стриженными волосами, она показалась мне в первое мгновение большой фотокарточкой и еще более подсиненной рамке дверей. Но глаза, подвижные, серые и большие, оживляли эту «фотографию». Голубой халатик — за полгода моей армейской жизни, пожалуй, первая истинно женская одежка; нога в гипсе — это уже банально, ибо кругом ломаные ноги; голые по локоть нежные и красивые руки, миниатюрные часики… Я рассматривал летчицу с наивной бесцеремонностью. И, наверное, рассматривал довольно долго. Но ее ничуть не смутило мое любопытство — должно быть, она уже привыкла к этому. Наконец, я начал догадываться, что мне следовало бы встать, поздороваться с ней. Но при этом у меня все-таки хватило сообразительности представить себя в джентльменской позе и… в кальсонах. И я не встал, а потянул на колени одеяло.
Летчица опять улыбнулась.
— Это и есть восьмая? — Она сделала паузу и добавила: — Гвардейская.
— Да, — сказал я. — Проходите, пожалуйста, садитесь.
Она засмеялась…
— Я же сижу…
— Ну, все равно проезжайте сюда. — И с невольным сожалением у меня вырвалось: — Только Жоры нет. Он, наверное, на концерте.
Мне показалось, что какая-то тень прошла по ее лицу, словно тучка проплыла.
— А он меня меньше всего интересует. — Она вкатила свое кресло через порог.
И снова будто солнце отразилось на ее лице — радостное настроение так и сквозило во всем.
— А как вас звать, юноша? И вы всегда такой бледный?
— Нет, не всегда. Был нормальным, а теперь вот…
— Залечили?
Я не понял.
— Лечили, лечили и залечили на другую сторону.
— Да нет вроде. Рану затянуло быстро, а рука не поднимается.
— И вас — на операционный стол?
— Ага. Располосовали плечо. Сегодня первый раз пешком сходил на перевязку.
— Ну и как? — улыбнулась она участливо.
— Насилу ноги приволок, — засмеялся я.
— Я тоже сегодня сделала первый выезд в свет…
Глаза у нее серые, с маленькими черными точками зрачков и такие веселые, смешливые. И показалось мне, что я давно-давно знаю эти глаза и до самой глубины понятно мне их выражение.
— Вы понимаете, у меня сегодня такой счастливый день! Будто заново мир увидела. А миру-то — всего один коридор. А вот, понимаете, радостно. Никогда не думала раньше о таком. Вы долго лежали?
— Не-е. Две недели всего. А сюда привезли меня из Красного Яра.
— Тогда вам трудно понять мое состояние. Я-то почти четыре месяца не поднималась — чуть ли не все лето в четырех стенах. Небо-то только лоскуточек в окно и видела. Единственное, что спасало, — это письма от друзей, ну и, конечно, книги. Книг наглоталась! — Она весело сморщила носик и провела пальцем по горлу. — А вы любите читать книги?
— Очень даже! — вырвалось у меня горячо.
— А что вы сейчас читаете? — показала на тумбочку, на которой лежала книга.
— Вчера закончил пьесу Симонова «Русские люди».
— Интересная? Слышать о ней слышала, а прочитать еще не довелось…
В это время в дверях появился Жора. Увидев летчицу, он круто повернулся и шмыгнул мимо дверей. Меня это удивило. Но я не успел рта открыть, как следом за Жорой появилась нянечка. Она всплеснула руками.
— Валентина Васильевна! С ног сбилась, ищу вас. Пора на место, голубушка. На первый день достаточно. Нельзя же постольку гулять Давайте поехали домой!
Летчица грустно улыбнулась мне.
— Ну вот… дадите почитать пьесу?
— Да, да, конечно, — я поспешно подхватил с тумбочки книжку и протянул ей.
— Я быстро ее прочитаю и верну вам. Впрочем, приходите сами. Сегодня… — Она чуточку задумалась. — Нет, сегодня, пожалуй, мы с вами уже нагулялись. Приходите завтра. Хорошо?
Я кивнул молча и неопределенно, ибо знал, что не приду. Прийти — значит, надо о чем-то разговаривать.
Нянечка покатила ее из палаты. В дверях она встретилась со старшим сержантом. Того везли на высокой тележке прикрытым до самого подбородка белой простыней. Его «телегу» попридержали, пропуская кресло-каталку летчицы. Он скосил глаза. Удивился.
— Из нашей палаты выезжает дама? Ну и ну! На полчаса нельзя оставить этих донжуанов без присмотра. То сами пропадают до ночи где-то, а теперь уж и к ним стали ездить…
Мне не видно было лица Валентины Васильевны. Но старший сержант, смотревший на нее сверху вниз, вдруг смутился и от смущения начал хмуриться. Потом его вкатили в палату, долго перекладывали с тележки на кровать, укладывали на кровати — то приподнимали, то опускали загипсованную половину туловища, стараясь найти для разведчика наиболее удобное положение. Наконец уложили. Он вытер обильный пот с побледневшего лица, облегченно вздохнул. И сразу же повернул голову ко мне.
— Слушай, по-моему, я сгородил какую-то мерзость этой летчице. Тебе не кажется?
— Конечно, мерзость, — сердито ответил я.
Старший сержант сокрушенно уставился в потолок, время от времени поджимал губы и хмурился.
— Как она уничтожающе посмотрела на меня! Лучше бы меня снова повернули в перевязочную гипс менять.
До конца дня старший сержант был необычно взволнован — то ли после столь тяжелой перевязки, то ли… Нет, я не думаю, чтоб из-за этого нелепого случая с летчицей он, всегда уравновешенный и уверенный, мог так взволноваться.
Мы лежали в палате вдвоем. Молчали. Я вообще всегда молчал. Он тоже не из разговорчивых. Не меньше часа пролежали. Вдруг он спрашивает:
— Она приезжала к тебе?
— Чего ради ко мне! Просто в палату заглянула.
— Но не к Жорке же. Жорку она на четвертый вечер выперла с треском.
— А вы откуда знаете?
Старший сержант повернул ко мне голову, невесело хмыкнул.
— Странный вы народ, книгочеи. Вроде бы в тонкостях разбираетесь, а вокруг себя ничего не видите. Никакой наблюдательности! — И вдруг как отрезал: — Не будет из тебя разведчика. Во всяком случае, я бы не взял тебя к себе во взвод.
Мне стало обидно. И я выпалил:
— Слава богу, что не от вас это зависит. А вообще-то после госпиталя непременно пойду в разведку. Это я решил твердо.
Старший сержант даже приподнял голову, чтобы внимательно посмотреть на меня.
— Ну и ну… — только и сказал.
Мы молчали до возвращения ребят с концерта. Когда послышался шум в коридоре, старший сержант, словно вдруг решившись, заговорил торопливее обычного, все время поглядывая на дверь:
— Пойдешь к ней, передай мои извинения: что, мол, в основном он, этот разведчик, хороший парень, а вот тут, дескать, сдуру сморозил черт знает что, наговорил всякой пошлятины. В общем, ты знаешь, что сказать. Понял?
— Нет, не понял.
Старший сержант удивленно повернул голову.
— Как то есть?
— Откуда вы взяли, что я пойду к ней и буду с ней разговаривать?
— По-моему, я слышал, она кого-то приглашала. А так как в палате ты был один, то, видимо, тебя.
— Не на всякое приглашение следует откликаться, не каждое является приглашением в том смысле, в каком принято понимать.
Разведчик смотрел на меня с непривычным интересом, словно не узнавал.
— А в каком это смысле она тебя приглашала?
— Ну-у, мне кажется, что просто из вежливости.
— Да? — как-то неопределенно спросил он. — Странно. Женщина приглашает его к себе в комнату, и он считает, что это из вежливости. Как же тогда она должна тебя приглашать не из вежливости? Взять за руку и вести?
— Откуда я знаю?
Вечер прошел в разговорах о концерте.
Утром после обхода врача все разбрелись по госпиталю. Старший сержант выжидательно посматривал на меня. Я делал вид, что не замечаю этих взглядов, ходил по палате — пора уже привыкать ходить. После «мертвого» часа я снова шагал от окна к двери и обратно. Три-четыре раза пройдусь — сяду на свою кровать, посижу и — снова.
К концу дня старший сержант вдруг спросил:
— Как ты думаешь, сколько ей лет?
— Откуда я знаю?
— Во всяком случае, тебе она не ровесница.
— Да, года на три, на четыре старше, — согласился я.
Перед ужином он несколько настороженно спросил:
— Так ты в самом деле не собираешься идти?
— Куда? — будто не понял я.
— Ну, туда, к ней…
— А вам очень хочется, чтобы я сходил? — улыбнулся я. Мне начинало нравиться смущение этого всегда невозмутимого разведчика. Я только не мог понять: неужели он на самом деле влюбился? Как можно влюбиться в человека, увидев его раз, и то мельком?
— Мне очень не хочется, чтобы обо мне думали как о хаме.
— Тогда позовите нянечку и через нее передайте записку с извинениями.
Старший сержант задумался. Потом попросил меня достать из его тумбочки школьную тетрадь и роскошную трофейную авторучку. Писал он долго и мучительно. Потом подозвал меня, тихо сказал:
— Проверь, пожалуйста, ошибки.
Я бегло прочитал написанную ровным почерком страницу.
«Валентина Васильевна!
Пишет вам тот охломон, который вчера наговорил вам кучу пошлостей при встрече наших «экипажей» в дверях восьмой палаты. Я очень извиняюсь перед вами. Не счи» тайте, пожалуйста, меня грубым.
К сему Николай Храмцов».
— «К сему» я бы выбросил. Старомодно. Вместо этого написал бы: «С уважением к вам такой-то». А так ничего, порядок!
Старший сержант безропотно принял мои замечания, переписал послание, позвал няню и попросил ее передать.
Наутро после врачебного обхода в палату заглянула перевязочная сестра Лиза и сразу же направилась ко мне.
— Как вы себя чувствуете… бледный юноша? — Последние слова принадлежали явно не ей, у летчицы позаимствовала.
— Ничего.
— Валентина Васильевна просила прийти к ней. Если, конечно, вы можете ходить.
— Может, может! — весело вмешался старший сержант. — Вчера весь день тренировался.
Я надел халат жидко-грязного цвета, до предела заношенный предыдущими поколениями «ранбольных» (администрация госпиталя, конечно, не рассчитывала, что в таких халатах будут ходить на свидание), и побрел за Лизой.
Лиза торопилась. Проходя мимо палаты летчицы, резко постучала костяшками пальцев по двери, подбадривающе улыбнулась мне через плечо и побежала дальше по коридору.
Через неделю, когда летчица уже начала ходить с костылями, я несколько раз приводил ее к нам в палату, Мне было неудобно перед старшим сержантом — вроде бы я был послан к ней парламентером от него, а оказался перебежчиком. Вот и старался сгладить это неудобство. Разговора у них как-то не получалось — он слишком смущался, этот храбрый разведчик.
А еще недели через две меня выписали в команду выздоравливающих. После завтрака сестра-хозяйка принесла мне новое зимнее обмундирование, и я начал собираться: старательно намотал зимние обмотки, опоясался зеленым брезентовым ремнем. И начал складывать в вещмешок немудрящие солдатские пожитки: пару запасного белья, запасные портянки, полотенце, булку хлеба, банку тушенки.
Вдруг в палате стало тихо. Я обернулся. В дверях стояла она. Я сразу и не узнал. На ней был темно-голубой авиационный френч, такая же юбка и рубашка с галстуком. Но главное, что ослепило, — это ордена. Бог ты мой! У нее орден Красного Знамени, два ордена Красной Звезды и медаль «За отвагу». А в петлицах по два «кубаря». Палата остолбенела. От этой нашей остолбенелости и она смутилась.
— Пришла проводить воина при полном параде, — произнесла она, словно оправдывая свою форму. — Даже костыли рискнула оставить по такому случаю.
— Вот это здорово! — воскликнул старший сержант. Он приподнялся на локте из своего панциря.
Она, сильно налегая на трость и подволакивая левую ногу, прошла в палату, оглядела меня.
— Боже мой, гимнастерка-то мятая… Пойдем ко мне, поглажу.
— Ну да-а… Будто я на свадьбу собираюсь.
— Солдату главное самому быть гладким, а гимнастерка выгладится на нем, — вставил оживленно старший сержант. И вообще он сиял.
Валентина Васильевна стала разворачивать сверток.
— Я вот тебе выпросила у начальника госпиталя тушенки несколько банок, сала.
— Это зачем же? Будто меня кормить не будут.
— Со старшими в армии не положено пререкаться. Понял?
— Так точно, товарищ гвардии лейтенант! — гаркнул я и вытянулся по команде «смирно».
— То-то же. А здесь, в баклажке, спирт. Из полка еще привезла. Когда отправляли в госпиталь, ребята сунули… Дай-ка я тебе уложу вещмешок. Поди, напихал туда как попало.
— Какая разница…
Она старательно уложила вещмешок. Я надел шинель, стал прощаться с ребятами, подходил к каждому и пожимал руку. Потом взял свои пожитки и склонился над летчицей — я был на голову выше ее.
— Ну, Валя, будь здорова. Поправляйся.
Она заглядывала на меня снизу вверх, какая-то непохожая на себя в этом мундире и в галстуке, с мальчишеской прической, серьезная, неулыбчивая. Потом вдруг нагнула мою голову и крепко поцеловала в губы.
— Знаешь что, я тебе очень и очень желаю…
— Что?..
— Чтобы ты вернулся домой живым.
* * *
И я вернулся живым.
Прошло много лет после войны. И однажды я встретил их — Николая и Валентину Храмцовых. Вначале встретил его — бывшего разведчика, а потом и ее. У них трое детей. Они оба инженеры-строители.
Какая она теперь стала, наша летчица? Конечно, уже не девушка-подросток. Располнела. Глаза потемнели. Но порой становятся прежними, озорными. От ранения внешних следов почти не осталось. Только, когда она сидит, левая нога ее как-то странно полусогнута — полностью нога не сгибается. Из ее нынешних сослуживцев мало кто знает, что в войну она была летчиком-истребителем, ведомым у своего первого мужа. Его портрет висит у них в гостиной.
В конце хочу сказать: фамилию супругов я изменил. Так хотела она, так хотел и он.
Георгий Васильевич Егоров, «Книга о разведчиках», 1973
Дверь в палату была открыта настежь. Краем глаза я заметил, что в дверях кто-то появился. Подумал: кто-то из концертников не досидел и волокется домой. Поднял голову: против дверей в коридоре в инвалидной коляске сидела и, глядя на меня, улыбалась молодая женщина.
Почему-то сразу догадался, что это — она, летчица. С бледно-подсиненным лицом, пышными, очень коротко стриженными волосами, она показалась мне в первое мгновение большой фотокарточкой и еще более подсиненной рамке дверей. Но глаза, подвижные, серые и большие, оживляли эту «фотографию». Голубой халатик — за полгода моей армейской жизни, пожалуй, первая истинно женская одежка; нога в гипсе — это уже банально, ибо кругом ломаные ноги; голые по локоть нежные и красивые руки, миниатюрные часики… Я рассматривал летчицу с наивной бесцеремонностью. И, наверное, рассматривал довольно долго. Но ее ничуть не смутило мое любопытство — должно быть, она уже привыкла к этому. Наконец, я начал догадываться, что мне следовало бы встать, поздороваться с ней. Но при этом у меня все-таки хватило сообразительности представить себя в джентльменской позе и… в кальсонах. И я не встал, а потянул на колени одеяло.
Летчица опять улыбнулась.
— Это и есть восьмая? — Она сделала паузу и добавила: — Гвардейская.
— Да, — сказал я. — Проходите, пожалуйста, садитесь.
Она засмеялась…
— Я же сижу…
— Ну, все равно проезжайте сюда. — И с невольным сожалением у меня вырвалось: — Только Жоры нет. Он, наверное, на концерте.
Мне показалось, что какая-то тень прошла по ее лицу, словно тучка проплыла.
— А он меня меньше всего интересует. — Она вкатила свое кресло через порог.
И снова будто солнце отразилось на ее лице — радостное настроение так и сквозило во всем.
— А как вас звать, юноша? И вы всегда такой бледный?
— Нет, не всегда. Был нормальным, а теперь вот…
— Залечили?
Я не понял.
— Лечили, лечили и залечили на другую сторону.
— Да нет вроде. Рану затянуло быстро, а рука не поднимается.
— И вас — на операционный стол?
— Ага. Располосовали плечо. Сегодня первый раз пешком сходил на перевязку.
— Ну и как? — улыбнулась она участливо.
— Насилу ноги приволок, — засмеялся я.
— Я тоже сегодня сделала первый выезд в свет…
Глаза у нее серые, с маленькими черными точками зрачков и такие веселые, смешливые. И показалось мне, что я давно-давно знаю эти глаза и до самой глубины понятно мне их выражение.
— Вы понимаете, у меня сегодня такой счастливый день! Будто заново мир увидела. А миру-то — всего один коридор. А вот, понимаете, радостно. Никогда не думала раньше о таком. Вы долго лежали?
— Не-е. Две недели всего. А сюда привезли меня из Красного Яра.
— Тогда вам трудно понять мое состояние. Я-то почти четыре месяца не поднималась — чуть ли не все лето в четырех стенах. Небо-то только лоскуточек в окно и видела. Единственное, что спасало, — это письма от друзей, ну и, конечно, книги. Книг наглоталась! — Она весело сморщила носик и провела пальцем по горлу. — А вы любите читать книги?
— Очень даже! — вырвалось у меня горячо.
— А что вы сейчас читаете? — показала на тумбочку, на которой лежала книга.
— Вчера закончил пьесу Симонова «Русские люди».
— Интересная? Слышать о ней слышала, а прочитать еще не довелось…
В это время в дверях появился Жора. Увидев летчицу, он круто повернулся и шмыгнул мимо дверей. Меня это удивило. Но я не успел рта открыть, как следом за Жорой появилась нянечка. Она всплеснула руками.
— Валентина Васильевна! С ног сбилась, ищу вас. Пора на место, голубушка. На первый день достаточно. Нельзя же постольку гулять Давайте поехали домой!
Летчица грустно улыбнулась мне.
— Ну вот… дадите почитать пьесу?
— Да, да, конечно, — я поспешно подхватил с тумбочки книжку и протянул ей.
— Я быстро ее прочитаю и верну вам. Впрочем, приходите сами. Сегодня… — Она чуточку задумалась. — Нет, сегодня, пожалуй, мы с вами уже нагулялись. Приходите завтра. Хорошо?
Я кивнул молча и неопределенно, ибо знал, что не приду. Прийти — значит, надо о чем-то разговаривать.
Нянечка покатила ее из палаты. В дверях она встретилась со старшим сержантом. Того везли на высокой тележке прикрытым до самого подбородка белой простыней. Его «телегу» попридержали, пропуская кресло-каталку летчицы. Он скосил глаза. Удивился.
— Из нашей палаты выезжает дама? Ну и ну! На полчаса нельзя оставить этих донжуанов без присмотра. То сами пропадают до ночи где-то, а теперь уж и к ним стали ездить…
Мне не видно было лица Валентины Васильевны. Но старший сержант, смотревший на нее сверху вниз, вдруг смутился и от смущения начал хмуриться. Потом его вкатили в палату, долго перекладывали с тележки на кровать, укладывали на кровати — то приподнимали, то опускали загипсованную половину туловища, стараясь найти для разведчика наиболее удобное положение. Наконец уложили. Он вытер обильный пот с побледневшего лица, облегченно вздохнул. И сразу же повернул голову ко мне.
— Слушай, по-моему, я сгородил какую-то мерзость этой летчице. Тебе не кажется?
— Конечно, мерзость, — сердито ответил я.
Старший сержант сокрушенно уставился в потолок, время от времени поджимал губы и хмурился.
— Как она уничтожающе посмотрела на меня! Лучше бы меня снова повернули в перевязочную гипс менять.
До конца дня старший сержант был необычно взволнован — то ли после столь тяжелой перевязки, то ли… Нет, я не думаю, чтоб из-за этого нелепого случая с летчицей он, всегда уравновешенный и уверенный, мог так взволноваться.
Мы лежали в палате вдвоем. Молчали. Я вообще всегда молчал. Он тоже не из разговорчивых. Не меньше часа пролежали. Вдруг он спрашивает:
— Она приезжала к тебе?
— Чего ради ко мне! Просто в палату заглянула.
— Но не к Жорке же. Жорку она на четвертый вечер выперла с треском.
— А вы откуда знаете?
Старший сержант повернул ко мне голову, невесело хмыкнул.
— Странный вы народ, книгочеи. Вроде бы в тонкостях разбираетесь, а вокруг себя ничего не видите. Никакой наблюдательности! — И вдруг как отрезал: — Не будет из тебя разведчика. Во всяком случае, я бы не взял тебя к себе во взвод.
Мне стало обидно. И я выпалил:
— Слава богу, что не от вас это зависит. А вообще-то после госпиталя непременно пойду в разведку. Это я решил твердо.
Старший сержант даже приподнял голову, чтобы внимательно посмотреть на меня.
— Ну и ну… — только и сказал.
Мы молчали до возвращения ребят с концерта. Когда послышался шум в коридоре, старший сержант, словно вдруг решившись, заговорил торопливее обычного, все время поглядывая на дверь:
— Пойдешь к ней, передай мои извинения: что, мол, в основном он, этот разведчик, хороший парень, а вот тут, дескать, сдуру сморозил черт знает что, наговорил всякой пошлятины. В общем, ты знаешь, что сказать. Понял?
— Нет, не понял.
Старший сержант удивленно повернул голову.
— Как то есть?
— Откуда вы взяли, что я пойду к ней и буду с ней разговаривать?
— По-моему, я слышал, она кого-то приглашала. А так как в палате ты был один, то, видимо, тебя.
— Не на всякое приглашение следует откликаться, не каждое является приглашением в том смысле, в каком принято понимать.
Разведчик смотрел на меня с непривычным интересом, словно не узнавал.
— А в каком это смысле она тебя приглашала?
— Ну-у, мне кажется, что просто из вежливости.
— Да? — как-то неопределенно спросил он. — Странно. Женщина приглашает его к себе в комнату, и он считает, что это из вежливости. Как же тогда она должна тебя приглашать не из вежливости? Взять за руку и вести?
— Откуда я знаю?
Вечер прошел в разговорах о концерте.
Утром после обхода врача все разбрелись по госпиталю. Старший сержант выжидательно посматривал на меня. Я делал вид, что не замечаю этих взглядов, ходил по палате — пора уже привыкать ходить. После «мертвого» часа я снова шагал от окна к двери и обратно. Три-четыре раза пройдусь — сяду на свою кровать, посижу и — снова.
К концу дня старший сержант вдруг спросил:
— Как ты думаешь, сколько ей лет?
— Откуда я знаю?
— Во всяком случае, тебе она не ровесница.
— Да, года на три, на четыре старше, — согласился я.
Перед ужином он несколько настороженно спросил:
— Так ты в самом деле не собираешься идти?
— Куда? — будто не понял я.
— Ну, туда, к ней…
— А вам очень хочется, чтобы я сходил? — улыбнулся я. Мне начинало нравиться смущение этого всегда невозмутимого разведчика. Я только не мог понять: неужели он на самом деле влюбился? Как можно влюбиться в человека, увидев его раз, и то мельком?
— Мне очень не хочется, чтобы обо мне думали как о хаме.
— Тогда позовите нянечку и через нее передайте записку с извинениями.
Старший сержант задумался. Потом попросил меня достать из его тумбочки школьную тетрадь и роскошную трофейную авторучку. Писал он долго и мучительно. Потом подозвал меня, тихо сказал:
— Проверь, пожалуйста, ошибки.
Я бегло прочитал написанную ровным почерком страницу.
«Валентина Васильевна!
Пишет вам тот охломон, который вчера наговорил вам кучу пошлостей при встрече наших «экипажей» в дверях восьмой палаты. Я очень извиняюсь перед вами. Не счи» тайте, пожалуйста, меня грубым.
К сему Николай Храмцов».
— «К сему» я бы выбросил. Старомодно. Вместо этого написал бы: «С уважением к вам такой-то». А так ничего, порядок!
Старший сержант безропотно принял мои замечания, переписал послание, позвал няню и попросил ее передать.
Наутро после врачебного обхода в палату заглянула перевязочная сестра Лиза и сразу же направилась ко мне.
— Как вы себя чувствуете… бледный юноша? — Последние слова принадлежали явно не ей, у летчицы позаимствовала.
— Ничего.
— Валентина Васильевна просила прийти к ней. Если, конечно, вы можете ходить.
— Может, может! — весело вмешался старший сержант. — Вчера весь день тренировался.
Я надел халат жидко-грязного цвета, до предела заношенный предыдущими поколениями «ранбольных» (администрация госпиталя, конечно, не рассчитывала, что в таких халатах будут ходить на свидание), и побрел за Лизой.
Лиза торопилась. Проходя мимо палаты летчицы, резко постучала костяшками пальцев по двери, подбадривающе улыбнулась мне через плечо и побежала дальше по коридору.
Через неделю, когда летчица уже начала ходить с костылями, я несколько раз приводил ее к нам в палату, Мне было неудобно перед старшим сержантом — вроде бы я был послан к ней парламентером от него, а оказался перебежчиком. Вот и старался сгладить это неудобство. Разговора у них как-то не получалось — он слишком смущался, этот храбрый разведчик.
А еще недели через две меня выписали в команду выздоравливающих. После завтрака сестра-хозяйка принесла мне новое зимнее обмундирование, и я начал собираться: старательно намотал зимние обмотки, опоясался зеленым брезентовым ремнем. И начал складывать в вещмешок немудрящие солдатские пожитки: пару запасного белья, запасные портянки, полотенце, булку хлеба, банку тушенки.
Вдруг в палате стало тихо. Я обернулся. В дверях стояла она. Я сразу и не узнал. На ней был темно-голубой авиационный френч, такая же юбка и рубашка с галстуком. Но главное, что ослепило, — это ордена. Бог ты мой! У нее орден Красного Знамени, два ордена Красной Звезды и медаль «За отвагу». А в петлицах по два «кубаря». Палата остолбенела. От этой нашей остолбенелости и она смутилась.
— Пришла проводить воина при полном параде, — произнесла она, словно оправдывая свою форму. — Даже костыли рискнула оставить по такому случаю.
— Вот это здорово! — воскликнул старший сержант. Он приподнялся на локте из своего панциря.
Она, сильно налегая на трость и подволакивая левую ногу, прошла в палату, оглядела меня.
— Боже мой, гимнастерка-то мятая… Пойдем ко мне, поглажу.
— Ну да-а… Будто я на свадьбу собираюсь.
— Солдату главное самому быть гладким, а гимнастерка выгладится на нем, — вставил оживленно старший сержант. И вообще он сиял.
Валентина Васильевна стала разворачивать сверток.
— Я вот тебе выпросила у начальника госпиталя тушенки несколько банок, сала.
— Это зачем же? Будто меня кормить не будут.
— Со старшими в армии не положено пререкаться. Понял?
— Так точно, товарищ гвардии лейтенант! — гаркнул я и вытянулся по команде «смирно».
— То-то же. А здесь, в баклажке, спирт. Из полка еще привезла. Когда отправляли в госпиталь, ребята сунули… Дай-ка я тебе уложу вещмешок. Поди, напихал туда как попало.
— Какая разница…
Она старательно уложила вещмешок. Я надел шинель, стал прощаться с ребятами, подходил к каждому и пожимал руку. Потом взял свои пожитки и склонился над летчицей — я был на голову выше ее.
— Ну, Валя, будь здорова. Поправляйся.
Она заглядывала на меня снизу вверх, какая-то непохожая на себя в этом мундире и в галстуке, с мальчишеской прической, серьезная, неулыбчивая. Потом вдруг нагнула мою голову и крепко поцеловала в губы.
— Знаешь что, я тебе очень и очень желаю…
— Что?..
— Чтобы ты вернулся домой живым.
* * *
И я вернулся живым.
Прошло много лет после войны. И однажды я встретил их — Николая и Валентину Храмцовых. Вначале встретил его — бывшего разведчика, а потом и ее. У них трое детей. Они оба инженеры-строители.
Какая она теперь стала, наша летчица? Конечно, уже не девушка-подросток. Располнела. Глаза потемнели. Но порой становятся прежними, озорными. От ранения внешних следов почти не осталось. Только, когда она сидит, левая нога ее как-то странно полусогнута — полностью нога не сгибается. Из ее нынешних сослуживцев мало кто знает, что в войну она была летчиком-истребителем, ведомым у своего первого мужа. Его портрет висит у них в гостиной.
В конце хочу сказать: фамилию супругов я изменил. Так хотела она, так хотел и он.
Георгий Васильевич Егоров, «Книга о разведчиках», 1973
Комментарии2